«Мы вынуждены были жить при Гитлере, как и миллионы других людей», — говорит мать Карла, славная добрая мать «хорошего доброго» мальчика. Отец Карла был раньше социал-демократом, но сын его записался в гитлерюгенд, и он вынужден был жить при Гитлере и вынужден был опасаться соседей. ВЫНУЖДЕН — это, наверное, самое страшное. Не ты сам, а тебя вынудили, за тебя решили.
Наш скромный сосед Михаил Давидович — тихий безобидный еврей, младший сотрудник в каком-то неведомом научном институте, каких в советские времена было пруд-пруди, — он так любил свою белокожую хрупкую жену Лилю и маленькую дочку с большими черными, как у Эли, глазами. Они тихо, как-то незаметно, жили в угловой маленькой комнате кашей шикарной коммуналки. Другой сосед — бывший буденовец, а ныне домоуправ, вынудил его подписать поклеп на моего папу, и он, став «источником», как это у них называлось, подписывал донос. Он дружил с нами, как и вся его семья, и вовсе не хотел отправить Ефрема в лагерь. Но был ВЫНУЖДЕН, ибо в противном случае, как обещал ему бывший лихой боец, его посадят — он ведь и сам еврей, а евреи, как известно, все равно в чем-то виноваты. В папином Деле — совсем недавно мне дали его прочесть — «источник» занимает СВОЕ МЕСТО, я это увидела своими глазами. Когда папа вернулся, он рассказал нам об очной ставке со свидетелем его «преступлений» нашим застенчивым Михаилом Давидовичем. Тот, не глядя на папу, повторял за следователем — «да, я видел...да».
Помню, в своем юношеском максимализме я была непреклонна: «Ты должен его найти (он сразу уехал из нашей квартиры), ты должен ему отомстить!». Вот тогда — то отец сказал: «Больше всего я не хотел бы его встретить. Мне нечего ему сказать. Я не буду сводить счеты ни с ним, ни с миром — ненависть разрушает. Я вернулся, чтобы жить...».
В далеком детстве я пришла домой, рыдая, потому что сын нашей дворничихи, кривляясь и гримасничая, дразнил обидным, как он полагал, словом — «еврейка». И было почему-то и впрямь очень обидно. Плача, я побежала домой за защитой: «Папа, он назвал меня еврейкой!» — «Так что же ты плачешь? — удивился отец. — Быть еврейкой так же прекрасно, как грузинкой, русской, украинкой...» Вот это — «так же прекрасно» — я запомнила на всю жизнь. Вспомнила и тогда, когда от меня потребовали сменить мою еврейскую фамилию на Иванову или Петрову...
Вот уже пятнадцать лет, как я посвятила себя изучению Холоко-ста. Случайно ли это получилось? Нет, моя дорога к нашему Центру «Холокост» была длинной. На ней следы моей одесской бабушки — грузная, больная, она умерла по дороге в гетто, и ее двух дочерей и двух внуков, которых гнали по Дерибасовской в гетто. И киевского брата бабушки, профессора химии, дяди Иосифа с женой и двумя дочерьми. Всякий раз, когда я бываю в Киеве, иду в Бабий Яр, чтобы бросить в овраг цветы — ему и всем тем, кто был рядом с ним. На моей дороге в «Холокост» желтые лимоны на том проклятом мосту в Мытищах, которые выпали из сумки, когда мама, поскользнувшись, выронила из рук сумку, и лимоны покатились вниз, на железнодорожное полотно, и тут же были раздавлены скорым поездом. И на нем я сама в узком коридоре лефортовского госпиталя. И я в деканате университета, где мне, еврейке, указали на дверь. И я в зале Дома литераторов, в который ворвались семьдесят фашистов из общества «Память», и кто-то вонючий и наглый прошипел мне в лицо: «А тебя, жидовка, мы зарежем в собственной постели».