И Погожеву вдруг показался отсюда таким уютным и желанным тот самый Тендровский залив, где прошлой ночью их чуть было до смерти не заели комары. «Черт с ними, с комарами, зато там никакой шторм не страшен. «До тридцати метров в секунду» — это не шуточка», — думал Погожев. Только Осеев, видимо, был иного мнения. Тендра его не прельщала. Да и на других сейнерах тоже никакого оживления. Словно известие о надвигающейся буре Погожеву приснилось. «Конечно, решать такие вопросы должен кэпбриг. Ему видней, что надо делать — оставаться здесь или уходить в Тендру», — успокаивал себя Погожев. И все же, когда они укладывались спать, он не выдержал и, как бы между прочим, сказал:
— Откуда взялся этот штормяга? Всю путину нам может испортить.
— Всю не всю, но радости от него мало, — сонно пробормотал в ответ Виктор. И начал тихо посапывать.
«Неужели я трушу перед надвигающимся штормом? — удивился Погожев. — Не должно бы. Не такое видал... Именно, не такое. И бомбежки, и обстрелы, и наползающие гусеницы танка. А вот шторм в открытом море меня не трепал. Настоящий, хотя бы семибалльный, когда море вздыблено высокими волнами и полосы пены, срываемые ветром, делают водный простор похожим на гигантский клокочущий котел, а в порту на сигнальной мачте штормовых предупреждений «выброшен» один или даже два черных шара...»
Погожеву вспомнилась первая бомбежка. Это было вскоре после выписки из госпиталя, северо-западнее Сталинграда, у маленькой степной станции Котлубань. Впрочем, к тому времени станции, как таковой, уже не существовало: ни домов, ни вокзальчика — одни развалины. Для нескольких человек, обслуживающих этот участок железной дороги, красный пульмановский вагон, изрешеченный осколками, служил жильем и станционным зданием. Поезда двигались только ночью. И то с большими перерывами — когда починят развороченную снарядами и бомбами дорогу.
Их тогда высадили из вагонов ночью, не доезжая до изрешеченного пульмана километров десять. Дальше путь был разбит. На рельсах и под откосами насыпи валялись остовы искореженных и сгоревших вагонов. Они шли пешком по пыльной степной дороге вдоль железнодорожного полотна. Ночь была переполнена запахом гари. На западе во все небо полыхало рыжее зарево.
К рассвету они заняли позицию, окопались. Вначале над ними появилась «рама» — немецкий самолет-корректировщик. Он сбросил несколько бомбочек, покружил над их головами и удалился в сторону Дона. Потом прилетели бомбардировщики. Они шли в несколько волн, завывая, как цепные псы. Погожев спокойно смотрел на их приближение... Второй и третий раз быть под бомбежкой куда страшнее, когда уже знаешь, чем это пахнет...
«А чем пахнет буря в открытом море?» Но тревога Погожева под спокойное посапывание кэпбрига постепенно улеглась.
Утром над мачтами сейнеров сияло все то же безоблачное небо. Как сообщила метеосводка, штормовой ветер, покружив по Феодосийской бухте, резко изменил направление и всю свою злость и силу перенес к Анатолийским берегам.
Но во второй половине дня и здесь погода изменилась: разыгрался юго-западный ветер, вздул крутую, белогривую зыбь. Волны лупили прямо сейнеру в лоб, сбивая ход. Но ветер и крутобокая зыбь только веселили рыбаков. Солнце, брызги чуть ли не до спардека, радуга над форштевнем и дельфиний эскорт по бортам сейнера — для рыбаков словно праздник. На палубе под фонтанами брызг, в одних трусах прыгал Витюня и восторженно вопил:
Погожев смотрел с ходового мостика на Витюню, на радугу, на резвящихся дельфинов и улыбался. На этот раз сейнер сопровождала «азовка». Этот вид дельфинов у науки особого интереса не вызывает. Будто бы у них нет того интеллекта, что у афалины. Только «азовка» едва ли в обиде на ученых за такую рекомендацию. Если каждую весну рыбаки гонялись за афалиной по всему морю, отлавливая ее для науки, то азовка паслась себе преспокойненько, где ей вздумается, и в ус не дула...
При каждом ударе встречной волны сейнер вздрагивал, зарываясь носом в пенистый гребень. Вода окатывала бак, растекалась по палубе, потоками струилась по ватервейсам и через шпигаты сбегала обратно в море.
Зотыч беспокойно крутил своей маленькой головкой на тонкой жилистой шее, щурил выцветшие глаза, вглядываясь в разыгравшееся море.
— На такой воде какая может быть рыба, — говорил Кацев, кивая на зыбь. — Перэд носом проскочит, нэ замэтишь.
Канев мощно восседал посреди мостика, положив на штурвал большие мускулистые руки. Он был по пояс голый. Смуглая кожа, упругие мышцы и грива волос, спадающая на его широкие плечи, будто вылеплены скульптором. На крепкой короткой шее борца — ремешок бинокля. Сам бинокль наполовину утопал в густой коричнево-желтой растительности на широкой груди Сени.
Осеев добрых полчаса сидел в радиорубке. Они с Климовым прослушивали рыбацкую волну. И свою, и болгарскую. Рыбацкая сметка подсказывала Зотычу, что не сегодня-завтра должна объявиться скумбрия. Недаром он вылез на спардек.