В его глазах я, должно быть, чертовски великодушна. Надо выговориться? Обращайся, свободные уши всегда ждут вас. Надо кончить? Пожалуйста, все необходимые резервуары и катализаторы к вашим услугам. Надо испражниться? Не проблема. Душа распахнута, срите, пардон, сколько влезет, а влезет в неё много, потому что натура я широкая, глубокая и разносторонне развитая…
– Нет-нет, совсем не назло – отмахнулся Пашенька простодушно, – Смотрю, сидит… Не красавица, но как бы светится изнутри. Разговорились, пошёл провожать. Покорила неординарным юмором. Спрашиваю: «Не знаете, кому этот памятник?» А сам с умным видом в мраморного мужика какого-то свёрнутым журналом тычу. «Не знаю», – отвечает с улыбкой, – «Но, если б знала бы, обязательно бы вас познакомила». Ну, тут я совсем купился… Скажите, здорово? И стал ухаживать. С работы встречаю, в кино вожу… С остальным не слишком настаиваю, тут – вы моя властительница. Помню всю, до мельчайших чёрточек… Потому и пришёл налаживать отношения…
/Вся я теперь заторможенная. Даже ревность просыпается только по отношению к тому, что давно уже кануло/ – призналась дневнику Цветаева в свой самый страшный период. Вынужденно вернувшись в Союз, она не узнает родную Москву. Все, что было дорого сердцу – изувечено и выкорчевано. Все, кто был «своим» уничтожены, или раздавлены страхом перед уничтожением. Цветаева ревнует. Ревнует вполне обосновано. Это её город! Какое право чужие имели касаться его своей краснотканной плоской культурой? Кто посмел срывать кресты? Это её дом! Кто заселил его чужими людьми? Кто срубил её любимую иву? /Выпита, как с блюдца/Донышко блестит,/Можно ли вернуться,/В дом, который срыт/… Это её семья! Кто втянул её мужа в работу на НКВД? Кто запудрил дочери мозги идеями о союзе возвращения на родину? Кто арестовал сестру? Это её жизнь! Уберите лапы от того, что вам не принадлежит. Цветаева величала эти свои чувства «нелюбовной ревностью», утверждая, что ревность другая «любовная» совсем ей не свойственна, разве что в шутку… Даже стихотворение своё о вполне конкретных чувствах к вполне конкретному мужчине, назвала она «попыткой ревности», подчёркивая, что чувство это для неё непривычно. Фанатизм и гуманизм, на её взгляд, всегда лежали на разных полюсах. Любовь и жажда присвоить всегда казались ей противоположными чувствами. Мне тоже. И я тоже, как и Цветаева, обманывала сама себя относительно собственной неревнивости.
/Ложь, будто ревнуют – когда любят. Ревнуют – когда видят угрозу своим имущественным правам на другого. Нелюбимых ревновать легче – их ведь проще считать вещью…/
В первый раз я поняла, что Марина Ивановна человек очень даже ревнивый, когда читала рассказ о её встречей с Надеждой Мандельштам. Цветаева любила Мандельштама. Как друга, как коллегу, как ученика и учителя в одном лице. Это был безумный платонический роман, с массой знаменитых и по сей день посвящений друг другу, с бесконечными разговорами и взаимной недосказанностью. Окончилось всё это скоропостижным отъездом Мандельштама, тёплой дружеской перепиской и потоками сплетен современников. А потом Мандельштам женился. Это всё изменило. Марина вдруг почувствовала се6я ущемлённой. Потом был визит супругов Мандельштам к поэтессе Цветаевой. И что? Едва глянув на супругу Осипа, демонстрируя всем своим видом, что «нам, поэтам, дела нет до всяких бытовых подробностей жизни друг друга», она радостно верещит: «Мандельштам!» Вешается на шею и тут же приглашает пройти в комнату посмотреть маленькую Алю. «Мандельштам! Пойдёмте к Але! Вы же помните мою дочь? А вы подождите здесь!» – это строго и в сторону гостьи, – «Аля не терпит посторонних…» Позеленев от злости, Мандельштам наскоро распрощался, и буквально волоком утащил жену, ничуть не обиженную, а, напротив, заинтригованную таким неслыханным обращением. Что толкнуло чуткую и всегда радующуюся новым знакомствам Марину, так странно повести себя? Выходит, всё-таки ревнива? А если вспомнить то, как Марина Ивановна расставалась с Софией Парнок, и как страдала из-за новых увлечений бывшей подруги, то сомнений в цветаевской ревнивости уже не остаётся. Скрывая от самой себя это качество, Цветаева нарочно провоцировала ситуации, подстрекающие к срыву. Нет, естественно, речь не о том последнем срыве, затянувшем в петлю, там дело было куда в более серьёзных вещах. Но всю юность Цветаева с упорством мазохиста раздирала себе душу, нарочно сталкивая тех из своих «поклонников», кто – она знала – безумно увлечется друг другом. Сталкивала и страдала, ощущая себя позабытой.
Я могла бы поступить так же. Принять условия Пашенькиной игры. Продолжать отношения, огласив, что я не ревнива, и что мне плевать на количество участников игры. Решить таким образом проблему одиноких ночей. Но… надолго ли меня бы хватило? Я ведь тоже Марина. Психанула бы через неделю, выставила бы со скандалом, а потом стыдилась бы, что позволила кому-то довести себя до такой низости как истерика, закатанная постороннему, в сущности, человеку. Нет, мне подобные эксцессы ни к чему.