Оставим красоты стиля — все эти мины, глагольные пятиэтажки и потрясающее употребление слова «огул» — на совести переводчика. Обратим внимание на две или три существенные для нас вещи: на две, если мы хотим понять Орфа-артиста, и на три, если мы хотим разобраться в его судьбе. С. Вейн указывает на довольно забавное противоречие между повадками Филиппа-Фридриха (Дон-Жуан, неотразимый любовник, изысканно выражаясь — блядун) и ощущением усталости, пресыщенности, равнодушия. Формула, как нам кажется, для Орфа весьма органичная: он, как многие таланты, рано устал от жизни и от искусства, но не мог и хотел бросить того и другого из вполне понятных причин: из потребности в деятельности (темперамент не позволял проводить годы в библиотеке за изъеденными — мышью и временем — фолиантами, а дни — в постели за папиросой) и из чисто художнического, перманентно возобновляющегося порыва: сделать, учудить, сотворить, усугубить. Жить с ленцой он не мог — в этом было бы слишком много пренебрежения к судьбе, а способность пренебрегать и поглядывать свысока он считал самым подлым свойством души. Так вот, это противоречие довольно чётко накладывается и творческую судьбу Орфа. То же самое мы скажем и о другом свидетельстве С. Вейн: о том, что, сознательно вступая в близость с женщиной лишь на короткий срок, лишь из блудных мотивов, он тем не менее старался сделать из каждой связи маленький шедевр: не для звону по всему Берлину (Орф никогда не хвастался своими похождениями, в своих чудных самодоносах он не задел чести ни одной реальной женщины и вообще был в этом смысле предельно щепетилен), а чисто из радости делать другим... добро, что ли. Так было всегда (исключая первый российский поход): в жизни и в искусстве он выкладывался полностью, не заботясь ни о славе, ни о выгоде. Если отдавать себя, так отдавать — иных вариантов он не признавал. И ещё: здесь мы вновь видим один из любимых эстетических трюков нашего героя: одновременное существование в качестве субъекта и объекта действия. Он не просто вступал в связь: он играл из себя благородного любовника, «мужчину мечты», создавая образ, который — по соображениям Орфа — должен был нравиться его партнершам и уже безусловно нравился ему самому.
Вот два момента, важные для понимания деятельности Орфа-художника. Но Сибила Вейн — женщина с умным сердцем — заметила и другое: такой искренний, лишенный всякого меркантилизма подход даже к самым случайным связям может быть чреват неожиданной — и очень опасной — любовью. Искренний актер всегда рискует если не превратиться в своего персонажа, то, во всяком случае, приобрести какие-то существенные черты его характера. Если последний подонок из провинциального театра месяц за месяцем выкладывается в роли Христа, рано или поздно над его затылком появится пугающее прохожих свечение известной формы. Самозабвенно и чистосердечно играющий благородного любовника очень может оказаться во власти этой своей роли, и она перестанет быть ролью, и художник в ужасе замрёт, видя, как сходят с холста придуманные им чудовища. Так оно в конечном итоге и произошло.
Соображение о «чистосердечности», впрочем, можно высказать и по-другому. Об отсутствии меркантилизма здесь на самом-то деле говорить нельзя. Тут мы, напротив, сталкиваемся с неким предельным видом нравственной алчности: любой жест делается от всей души и изо всех сил лишь из и для пущего «постмодернистского» самоуважения, из страсти к полной завершённости, эстетической значимости этого жеста, к адекватности рефлексии. И возможность опасной любви здесь — с обратным знаком. Под угрозой — женщина, которая может обмануться видимым «благородством» Орфа и жестоко разбить свою страсть о бетонную скорлупу свернутого в красивое яйцо, самодостаточного, самодовольного, самоуважающего чувства. Позже вы узнаете, что нашлась женщина, сумевшая расколоть эту скорлупу, что отнюдь не уменьшило, а лишь увеличило боль...