И бесконечные очереди, — за оскопленными куриными тушками, рахитичными нечистыми яйцами, — за сахаром, колбасой, кусочком масла и сыра, кусочком масла и белого хлеба, кусочком хлеба и чашкой кофе, — да, помнишь ли ты бурый кофейный напиток и добрую Валечку, сметающую крошки с поверхности пластикового стола? Добрую Валечку в грязноватом фартуке и ярком, слишком ярком утреннем макияже.
Помнишь ли ты это удивительное ощущение единения, братского плеча, — там, за бугристыми, исступленно отвоевывающими место под солнцем взмокшими тетками — чудо чудное: девочка в меховой шапке-ушанке улыбается тебе сквозь заснеженные ресницы, девочка любит Лорку и Маркеса, это не подлежит сомнению, — мне яйца, десяток и еще десяток, пожалуйста, — и этот взгляд из-под мокрых ресниц, и жесткий толчок в ребро от жабоподобной мегеры в сбившемся на сторону пуховом платке.
Зеркало
Еще только стали избавляться от табелей успеваемости и прыщей, а уже вот она, взрослая жизнь, началась. Распахнулся занавес, и на подмостках вместо привычной мизансцены, такой многообразной в своей однотонности, — новые лица, голоса — привычный мир закончился, для кого раньше, для кого позднее, кто-то проскочил, вырвался вперед, кто-то задержался на старте, а там уже выпрастываются из школьных воротничков, из пузырящхся изношенных до лоска коричневых брюк колени, локти, шеи, ключицы, кадыки — мы уже начались, — у стойки школьного буфета, хватаясь за подносы с потеками яблочного повидла, в пролетах между этажами, между контрольными по обязательным и второстепенным предметам, по одному, в затылок, выходим, ошалевая от безнаказанного, уклоняясь от опеки, мальчики и девочки выпуска… года, строем маршируем мимо закопченных домов, проваливаемся на вступительных, уже через год, повзрослевшие, сталкиваемся лбами на похоронах «классной», — или через пять? — десять? — вот и Юлька Комарова — она уйдет первой, — ломкие ножки без единого изгиба — смешные ножки-палочки и ясные, слишком ясные глаза, нельзя с такими глазами, — нельзя с такими глазами любить взрослых мужчин, моросит дождик в вырытую могилу, и земля уходит, ползет — глинистая, комьями впивается в подошвы, обваливается, крошится, разверзается.
Зато та, другая — третий ряд у окна, четвертая парта, — красные щеки, пуговки с треском отскакивают от тесного платья — нянчит троих, таких же щекастых, крикливых, кровь с молоком, — со школьной скамьи — на молочную кухню: левую грудь Машеньке, правую — Мишеньке, потом переложить: Машенька сильнее сосет, а Мишенька так себе, сосет и левый кулачок сжимает, будто насос качает, а сама и девочкой не успела побыть — жиропа, хлебзавод, булка, пончик…
Вот и дорога в школу, припорошенная лепестками астр, георгин, махровых, сиреневых, бордовых — там, на углу — прием стеклотары, а чуть дальше, за девятиэтажкой, я всегда останавливаюсь — там живет некрасивая девочка, — на углу стоят они, взявшись за руки, раскачиваются как два деревца, никак не разомкнутся — старшеклассник, совсем взрослый, и девочка эта, от некрасивости которой что-то обрывается внутри, — точно птенец, тянется клювом, осыпает мелкими поцелуями его прыщавое лицо— выросшая из короткого пальто, в войлочных сапожках, самая удивительная девочка, моя тайная любовь, мое почти что отражение.
А в мае тропинка эта между домами становится особенно извилистой, запутанной — все укрыто белыми соцветьями, говорят, это цветет вишня, вишня и абрикос, абрикос и яблоня; первый урок — физкультура, можно не идти, второй — геометрия, ненавижу, ненавижу — я ненавижу все: спортзал, запах пота, огромную грудь математички, шиньон и сладковатый душок — комочков пудры, утонувших в складках шеи, — я ненавижу кройку и шитье, и выпечку «хвороста», — я люблю сидеть у окна и листать книжку и рисовать глупости.
Я перетягиваю грудь обрывком плотной материи и бегу во двор — там крыши, деревья, гаражи, на мне брезентовые шорты и полосатая майка; стоя у зеркала, я медленно разматываю ткань — медленно, наливаясь восторгом и отчаяньем, там, в зеркале, — мой позор и моя тайная гордость, моя взрослая жизнь, мое пугающее меня тело, оно всходит как на дрожжах, меняет очертания, запах, превращает меня в зверька, жадного, пугливого, одержимого.
Это завтра я буду мчаться, опаздывать, кусать до крови губы — я буду честной, лживой, наивной, блудливой, всякой, любой — я буду бездной и венцом творения, воплощением святости и греха.
Это завтра. Сегодня я еще одна из них— взлетаю на качелях, долетаю до крыш, размахиваю руками, изображаю мельницу, вкладываю пальцы в рот, но свистеть не получается, жалкое шипение — уйди — он сплевывает под ноги, и толкает в грудь с непонятной мне ненавистью, и останавливается, сраженный догадкой.