Бенедиктов бегал по магазинам и складам, доставал доски, белила, немецкие обои, иранскую плитку, чешский унитаз, каждый вечер распивал с мастерами тошнотворно-теплую водку, покорно выслушивал их бесконечные истории и анекдоты, матерился, чтобы подольститься к ним, задыхался от пыли, краски, запаха олифы и лака. Ночью ему снились жуткие, непотребные слова — «заподлицо», «циклевка», «дрель», у слов были подлые рожи, слова сидели голыми задами на «Братьях Карамазовых» и «Короле Лире», от них разило позавчерашним перегаром, а также жидкостью от тараканов. Утром он просыпался в липком поту и с ужасом осознавал, что то был не сон, а всего лишь продолжение вчерашнего дня и предвосхищение сегодняшнего. Ремонт не продвигался, казалось, ни на шаг, напротив, по-рачьи пятился назад, к первозданному хаосу.
А Москва меж тем и вовсе обезумела от духоты и грозной лесной гари.
В этом бредовом чаду Бенедиктов не успел даже удивиться факту почти невероятному: Майя — Майя, которая все годы их совместной жизни добровольно и с веселой энергией брала на себя все хозяйственные заботы, более того, ревниво оберегала свое право единолично заниматься домом, — Майя неожиданно взяла у себя на работе отпуск, уехала на Рижское взморье, и даже не по путевке, а «дикарем», рассчитывая, по ее словам, на свою кузину Мусю, жившую в Риге и снимавшую каждое лето дачу на побережье. Уехала в самый разгар ремонта, невразумительно сославшись на усталость, на то, что не отпускают головные боли и от нее мало проку, лучше уж она отдохнет и, вернувшись с новыми силами, заменит его, Юрия, — Майя уехала, и ему было недосуг даже удивиться этому непохожему на нее поступку, заподозрить неладное…
Жара в Москве не спадала, красный столбик градусника, словно кровь в трубке для переливания, полз все выше и выше, казалось, градусник вот-вот лопнет и кровь хлынет из него обжигающей струей. С юга и юго-запада, со стороны Внукова и Кунцева вползала в столицу удушливая черная гарь горящих лесов и коричневая, в темно-лиловых подпалинах — торфяная. Ветра не было, и онемелая туча зависала, тяжко колыхаясь, над городом. Свертывались в трубочку и вянули на глазах листья на деревьях, больницы до отказа заполнили инфарктники и астматики. Народ, словно в чуму, в холеру, кинулся вон из города, вывозили детей, а те, кто остался, жили, задыхаясь, с задраенными форточками. На городских пляжах в Серебряном бору, на Ленинских горах, на канале было яблоку негде упасть, даже в центре города, на набережных — Фрунзенской, Софийской, Бережковской — москвичи искали спасения в мутной, маслянистой реке.
И вместе с огнедышащим накатом Великой суши, незаметно поначалу, робко плеснула, набежала пеной на берег, откатила и вновь набежала другая волна:
Именно летом семьдесят второго года эта волна стала набирать силу, правда, пика своего она достигла позже, в семьдесят третьем и семьдесят четвертом, чтобы уже в семьдесят пятом пойти постепенно на убыль. И хотя разрешения на отъезд из страны давались главным образом евреям, а также их женам-нееврейкам и детям-полукровкам, волна этого исхода так или иначе коснулась и многих других — их друзей, знакомых, сослуживцев, соседей.
Ремонт меж тем, как это ни поразительно, шел к концу, из хаоса и разрухи вырастал
А Великая сушь к середине сентября пошла на убыль.
В первую же ночь после твоего возвращения с Рижского взморья мы не могли до самого рассвета уснуть из-за духоты и дымной гари, вползающей в окно, ты лежала рядом далекая, чужая, сосредоточенная на какой-то своей, не отпускавшей тебя ни на час затаенной мысли, и я тоже молчал, ожидая, чтобы ты заговорила первая и рассеяла мои невеселые предчувствия, но ты сказала совсем о другом:
— Все уезжают…
Я понял, что ты имеешь в виду.
— Ну уж и все… Но все равно — грустно…
— Грустно… — согласилась ты, но в твоем согласии был и вопрос, который ты не решалась задать мне вслух. А может быть, ты его задавала вовсе не мне и не от меня ждала ответа, а мучительно искала его в самой себе.
И, тут совсем отчаявшись отыскать, спросила все-таки:
— А тебе никогда не приходило в голову?.. Ну, чтобы… Вернее, о том, что… — но не договорила. И, только помолчав, объяснила: — Нет, не подумай, я говорю не обязательно о нас с тобой, ты-то никогда не уедешь…
Я на это даже ничего не сказал — куда мне ехать?! зачем? Я — дома, и у меня есть все, чем и ради чего жить: ты, работа, дом, друзья… Я и не очень-то испугался твоих слов, нас — двое, и если я никуда и никогда не уеду — сама мысль об этом смешна и нелепа! — то, значит, и ты тоже!