Аграфена Николаевна слегка раздражалась, хотя, если бы проследила причину своего раздражения, конечно, рассердилась бы на самое себя. Она досадовала, что Павел Ильич говорит с нею как-то равнодушно, ласково и справедливо, но без всякого трепета, без боли почти, будто и не с ним она полгода прожила как с мужем. А скажи он ей, например, «ах, Груша, тряхнём стариной на прощанье», она оскорбилась бы, пожалуй, ещё больше. А может быть, и не больше. Теперь же Аграфена Николаевна не сознавала ясно хода своих мыслей и просто досадовала на что-то и чувствовала себя неловко. Может быть, от этой неловкости она и предложила несколько неожиданно:
– Зажжёмте ёлку, Павел Ильич. Сегодня сочельник – встретим вдвоём перед разлукой праздник.
– Зажжёмте, – серьёзно согласился гость.
Они молча начали зажигать разноцветные свечи. Аграфена Николаевна указывала Павлу Ильичу висевшие более высоко, до которых ей было не достать. Тот помогал деловито и серьёзно. Когда их руки касались около одной и той же ветки, Сухова быстро взглядывала на Павла Ильича, краснела и хмурилась. Когда всё было зажжено, Аграфена Николаевна отошла в сторону, посмотрела и сказала:
– Вот видите, как хорошо.
– Очень хорошо, как следует, – ответил тот и как-то застенчиво улыбнулся.
– С праздником вас, Павел Ильич.
Гость поклонился и запел вполголоса:
– Рождество Твоё, Христе Боже наш.
На лице хозяйки даже появилось что-то вроде негодования. Помолчав, она спросила:
– Вы в Петрограде живёте?
– Да. То есть временно остановился. Завтра уйду. А вы думали, что мне негде ночевать? Нет, нет. Я сейчас вас покину. Я зашёл только проститься, да вот как засиделся.
– Ничего, мне спать не хочется.
– Так простите меня, Аграфена Николаевна, в чём я виноват, и теперь уже окончательно считайте меня умершим.
– Зачем так страшно говорить? А прощать мне вас не в чем.
Или Аграфене Николаевне не спалось, или она хотела предупредить Любу, но только пришла к ней в комнату и села в ногах. Племянница тоже не засыпала ещё.
– Знаешь, Люба, кто это приходил?
– Нет. А кто?
– Муж мой первый, Павел Ильич. Он, оказывается, и не думал умирать.
– Ай, ай! Как же ты теперь будешь?
– Никак. Он ушёл и больше не вернётся. Я хотела тебя просить, не говори ты Степану Андреевичу про гостя-то. Что его зря беспокоить?
– Да, да, что его зря тревожить? – повторила Люба, с любопытством и гордостью глядя на тётку. Ей очень хотелось расспросить подробнее, но та была задумчива и молчалива. Наконец, проговорила будто про себя:
– Душу спасает? Чего спасать, когда спасать-то нечего! Бездушный, бесчувственный человек. Всегда был таким!
Аграфена вдруг встала, отошла на середину спальни и спросила:
– Любка, хороша я?
Та заморгала глазами, ничего не отвечая.
– Хороша я, спрашиваю я тебя? – повторила в волнении Сухова.
– Ты, тётенька, будто ещё пополнела! – прошепелявила племянница.
– Ну так вот! а он… а он хоть бы поцеловал, муж тоже называется!
И Аграфена Николаевна вдруг по бабьи заплакала, снова сев на кровать. Люба в восторге повторяла:
– Хоть бы поцеловал, муж тоже называется!
Аграфена Николаевна высморкалась и, словно оправдываясь, добавила:
– Конечно, кому ни доведись, обидно, да ещё в такой праздник.
Тётка ещё долго сидела у Любы, как вдруг та вспомнила:
– Груша, а ведь барыни-то правду сказали.
– Какие барыни?
– Которые извозчика нанимали… что тебя муж дожидается. Вот и приехал.
– Да, уж напророчили! желала бы я им самим таких мужей побольше!
Секрет о. Гервасия
Почти забыли первое название «коровья смерть», данное плоскому большому камню на тропинке, идущей по верху лесистого кряжа, далеко выступающему, как бы висящему над широкой долиной, открытой к востоку. Это старое название было дано с незапамятных времён, когда ещё не существовало Нагорно-Успенской обители, – было дано крестьянами, воображение которых было раз навсегда поражено зрелищем неизвестно откуда забредшей в лесную чащу коровы и там издохшей, жалобно мыча у всех на глазах. Никаких последствий: ни падежа, ни засухи, ни болезней, ни войны не последовало за этим странным явлением, только за камнем осталось прозвище «коровья смерть». Теперь, вот уже лет десять, камень называют «Гервасиева думка», с тех пор, как новый игумен Нагорно-Успенского монастыря, о. Гервасий, облюбовал эту скалу для долгих своих дум и мечтаний.
Внизу широко разбегалась долина, почти уже сибирская, зауральская, с тёмною зеленью дубрав и лугов, с густою синью будто недвижной реки, с сизо-чёрными тенями от облаков. Жилья почти нет, кругло всё, просторно, густо и тёмно-кудряво! Словно разлили медленно каким-то чудом ожиженный синий с празеленью лабрадор-камень, или павлин-птица хвост распустила, да так и осталась.
К этому застылому раздолью необыкновенно подходило лицо о. Гервасия, когда он сидел на камне, охватив руками колени, – строгое, смелое, тёмное, с благородным сквозь чёрную бороду ртом и какими-то «петровскими», своевольными, теперь слегка притушенными глазами – «вещими зеницами».