Обаяние искусства Ватто не объяснить прелестью его времени. Конечно, недурно было бы, поднеся золоченый шандал к потемневшему холсту, любоваться, как вздрагивают в старом лаке огни восковых свечей, воображать запахи позабытых духов, церемонные мелодии менуэтов, мушку на розовой щеке, любовную записку между страницами бархатного молитвенника. Но ведь это — не более чем самообман: то, что кажется обольстительной сказкой сегодня, в пору Ватто никого не удивляло. И книга эта зовет читателя не на маскарад: куда труднее, чем наслаждаться созерцанием картин галантного века, понять — в чем созвучие меланхоличного и замкнутого мира Ватто нынешнему сложному миру, как сумело преображенное художником прошлое стать частью нашего настоящего.
Где лик и где личина этого прошлого?
Где кружева домыслов, а где суровый холст истины? Как увидеть человека сквозь созданные им картины и рисунки, как разгадать его судьбу с помощью дюжины страниц, что оставили нам его современники? Что, наконец, сделало художника бессмертным?
Множество сомнений ожидает нас. Многое останется неясным, о чем-то придется догадываться, что-то предполагать. Но будем все же надеяться, что подробный рассказ о судьбе и времени Антуана Ватто станет дорогой к пониманию хотя бы нескольких из многих его загадок.
ГЛАВА I
Осенью 1684 года мадам Ватто, в девичестве Ларденуа, законная жена валансьенского кровельщика и домовладельца, родила второго сына. Этому младенцу, нареченному 10 октября Жаном Антуаном, было суждено стать знаменитым художником.
Разумеется, время и обстоятельства рождения вызывают любопытство: мы тщимся за холодной датой увидеть реальные события или хотя бы живые черты эпохи. Для разных людей год 1684 значил и значит не одно и то же. Для театралов и любителей изящной словесности то был год смерти Корнеля — «отца трагедии». Историк, склонный видеть в частной жизни монархов отражение, а то и источник существенных для страны перемен, не преминул бы заметить, что, вероятно, в том же году вдовый король Людовик XIV вступил в тайный брак с мадам де Ментенон, чем сильно озадачил своих подданных, поскольку прежде подобных проказ за королями не водилось. Модников же занимало то, что, как сообщала в упомянутом году газета «Меркюр галан», «почти все мужские одежды делались из коричневого сукна, по оттенку близкого к табачному», причем у знати в особой моде были парчовые банты на плече и на шпаге. Трудно предположить, что какие-нибудь из названных обстоятельств имели касательство к детским дням Антуана Ватто, но каждое из них по-своему характеризует время, и позднее к ним, особенно к скандальной женитьбе короля, мы непременно вернемся.
На первых порах может показаться удивительным, что столь изысканный художник рос в семье невежественного ремесленника, к тому же известного на весь Валансьен пьянством и несносным нравом. Жан Филипп Ватто не однажды подвергался наказаниям, вплоть до тюремного заключения за наносимые родственникам оскорбления. Судили за сквернословие и его тещу — видимо, семья обладала живым темпераментом, и есть все основания полагать, что Антуану Ватто доставалось еще больше колотушек, чем другим валансьенским мальчишкам. Словом, здесь уже чудится трагедия или, во всяком случае, «трудное, мучительное детство» — лакомый кусок для биографа. Возможно и так, но вовсе не обязательно. Предшественники и последователи Ватто тоже выходцы из низов: Пуссен — сын солдата, Шарден — столяра. Иными словами, если и не было в детстве Ватто ничего особенно радостного, то и исключительного не было в нем тоже. Оговоримся, однако: ни у кого из упомянутых мастеров не случалось в семьях таких безобразных сцен, как у Антуана Ватто, никто из них не был наделен столь слабым здоровьем и чувствительным нравом, как он.
В подобной семье всякая странность — непременная спутница таланта — вызывает раздражение. Одаренный мальчик ощущает свою избранность как убожество. Отца бесит его рассеянный взгляд, мать то и дело прикладывает ко лбу сына встревоженную ладонь — нет ли жара. А будущий великий художник, не думая о грядущих годах, проводит долгие часы перед немногими и посредственными картинами, что украшают валансьенские церкви; потом погружается в молчание. И наконец, в какой-то — никакими историками, разумеется, не отмеченный — момент пробует рисовать. Тогда происходит его второе, истинное, рождение. И не палят пушки городской цитадели, не звонят колокола, никому невдомек, что Валансьен отмечен судьбою, что он стал родиной гения.