Я отключилась и вернула мобильник. Если уж у Брэдшоу кончились идеи, то ситуация более безнадежная, чем мне представлялось. Мы перешли из Морских приключений в Поэзию через «Сказание о Старом Мореходе», ненадолго притаились среди поросших жесткой травой пустынных дюн в «Ложном рассвете»,[76] пережидая пеший патруль Дэнверс, затем снова снялись с места и повернули в Лонгфелло через «Маяк».
— Погодите минутку, — сказала я Колину, когда мы въехали под скалистый карниз на известняковом отроге, уводившем в лиловой темноте сумерек к маяку, чей луч внезапным сиянием света прокатывался по заливу.
— Это не значит, что мне придется подождать, а потом везти вас обратно? — нервно спросил он.
— Боюсь, именно так. Как близко вы можете забросить меня к собственно «Крушению „Геспера“»?
Он втянул воздух сквозь стиснутые зубы и почесал нос.
— Во время самой бури вообще никак. Риф «Скорбь норманнов» не то место, где хочется оказаться во время шторма. Забудьте про ветер и дождь — там холодно!
Я знала, что он имеет в виду. Поэзия являлась эмоциональной разновидностью американских горок, способной усиливать чувства почти нестерпимо. Солнце всегда было ярче, небо синее, а леса после летнего ливня парили в шесть раз сильнее и ощущались в двенадцать раз более земными. Любовь была в десять раз крепче, и счастье, надежда и сострадание поднимались на такую высоту, что голова кружилась от блаженства. Но монета имеет обратную сторону, и темная сторона жизни тоже делалась в двадцать раз хуже: трагедия и отчаяние были суровее, беспощаднее. Как говорится, в Поэзии ничего не делают наполовину.
— Так насколько близко?
— Рассвет, за три строки до конца.
— Хорошо, — согласилась я, — давайте.
Он отпустил ручник и медленно поехал вперед. Сумерки сменились рассветом, мы въехали в «Крушение „Геспера“». Небо было еще свинцовое, и резкий ветер хлестал прибрежную полосу, хотя худшая часть шторма осталась позади. Такси затормозило на пляже, я открыла дверь и шагнула наружу. Внезапно я испытала огромное чувство утраты и отчаяния, но попыталась не обращать на них внимания, прекрасно зная, что это просто эмоции, просачивающиеся из перегруженной ткани стихотворения. Колин тоже вылез, и мы нервно переглянулись. Пляж был усыпан обломками «Геспера», разметанного бурей в щепки. Я подняла воротник пиджака, чтобы защититься от ветра, и побрела по берегу.
— Что ищем? — спросил догнавший меня Колин.
— Останки желтого экскурсионного автобуса, — ответила я, — или безвкусный синий пиджак в крупную клетку.
— Значит, ничего особенного?
Выброшенный морем мусор составляли в основном обломки дерева, бочки, веревки и случайные личные вещи. Мы набрели на утонувшего матроса, но он был не с «ровера». Колин распереживался из-за утраты жизни и причитал о том, как матрос был «жестоко вырван из лона семьи» и «отдал душу шторму», пока я не велела ему взять себя в руки. Мы дошли до каких-то скал и наткнулись на рыбака, оцепенело смотревшего на кусок мачты, мягко покачивавшийся на воде в затишье небольшой бухточки. К мачте было привязано тело. Длинные каштановые волосы плыли по воде, как водоросли, и нестерпимый холод заморозил черты в последней гримасе жалкого ужаса. Толстая моряцкая куртка не очень-то пригодилась утопленнику, и я вошла в ледяную воду, чтобы взглянуть поближе. В обычной ситуации я бы не стала туда соваться, но мною двигало смутное ощущение какой-то неправильности. Телу полагалось принадлежать маленькой девочке — дочке шкипера. Но это была не она. Моим глазам предстала женщина средних лет. Дрянквист-Дэррмо. Ресницы ее покрылись кристалликами соли, перекошенное страхом лицо слепо взирало на мир.
— Она спасла меня, — раздался детский голосок, и я обернулась.
Девочка лет девяти куталась в стеганую голиафовскую куртку. Вид у нее был смущенный, и недаром: ей не доводилось уцелеть в шторме уже сто шестьдесят три года. Дрянквист-Дэррмо недооценила не только мощь Книгомирья и сырой энергии поэзии, но и себя самое. Несмотря на презумпцию корпоративного долга, она не смогла оставить ребенка тонуть. Она сделала то, что считала правильным, и пострадала от последствий. Именно об этом я пыталась ее предупредить. В поэзии открываешь… свою истинную сущность. Самое обидное, что все это она сделала зря. Уборочная беллетрицейская бригада появится здесь позже и небрежно приведет все в порядок. Вот почему я терпеть не могла назначений «в рифму».
Колин, которого одолели-таки тяжелые чувства, висевшие в воздухе подобно туману, начал плакать.
— О изнуряющий мир! — всхлипывал он.
Я сунула руку Анне под воротник и нащупала на ее хладном теле маленькую цепочку. Я сняла ее… и остановилась. Если она побывала на «Вечерней звезде», возможно, она забрала Майкрофтов пиджак!