Я уже говорила вам, что ощущение это было похоже на смерть. На то, как люди воображают себе смерть. А места там очаровательные и совершенно безлюдные: огромные луга, по которым бродят цапли, а из-под ног вспархивают куропатки; длинные аллеи верб – когда-то там была деревня, – березовые рощи, еловые леса. Весна. И ни живой души в радиусе многих километров. Озеро с чистейшей водой, с удобными спусками на берег, вдоль которого трудолюбивые солдатики вырубили тростники. В таких декорациях все то, что происходило со мной, очень скоро начало мне казаться сном, в общем-то кошмарным сном: да может ли быть, чтобы я, студентка-отличница факультета информатики, в продолжение нескольких лет обманывала приличного человека, которому сломала карьеру, ради того только, чтобы предоставить советской разведке психологическое оружие? Чтобы без любви или, что еще хуже, с любовью симулировала любовные акты, выводившиеся на экраны мониторов для каких-то типов, которым хотелось поиграть в мирную войну? Неужели это была я? Проблема моя состояла в том, что я уже не знала, кто я. Я уже не была Зофьей, это было совершенно ясно, но и Иреной тоже нет. Ирена осталась где-то там, в комнате, где в картонной коробке под окном тихо покрывался плесенью Данусин жакетик… В первый и последний раз с каким-то облегчением я поддалась чувствам и подолгу плакала, глядя вечерами на огонь в камине, и уже не знала, почему я плачу, – от радости, что все наконец кончилось, или от стыда, а может, от тревоги и тоски. Ведь меня вырвали из самого средоточия некоей жизни, пусть странной, основанной на лжи, но жизни, которая, я не могла не признать, была по-своему притягательна. В пансионате жили три человека: заведующая, мой психолог и я. Несколькими сотнями метров ближе к обитаемому миру, неподалеку от шлагбаума с часовым, стоял еще один дом, где жила обслуга, четверо не то пятеро солдат, которым, похоже, строго-настрого приказали не приближаться ко мне ближе чем на двести шагов. Но и те двое в пансионате обращались со мной, как с каким-то хрупким предметом. Все делалось так, как я хотела; не помню, чтобы раньше или после кто-нибудь относился ко мне с такой же деликатной предупредительностью. Вот только психолог следил, чтобы я ужинала не позже девяти, а когда наступала темнота, решительно отправлял спать. Я любила играть с псом, который вроде был цепным, но ластился, как обычная комнатная собака; иногда я спускала его с цепи, и мы шли на прогулку. В одну сторону я довольно скоро доходила до высокой сетки, но когда шла в противоположную, мне ни разу не удалось дойти до границы этой территории. Вечером мы слушали музыку или жгли около дома костер. Я была у них задокументирована так же подробно, как когда-то Кшиштоф: на кассетах и компакт-дисках были мои любимые произведения времен учебы в университете, заведующая готовила мои любимые кушанья, которые я и сама-то уже позабыла: во время работы с Аглаей есть приходилось наскоро, и кормили меня, как спортсменку, калорийной пищей, пить давали напитки, восстанавливающие силы, а сейчас вдруг гречневая каша, омлет с зеленым горошком, однажды даже была кулебяка. Я все больше разговаривала с приставленным ко мне душеведом; да, я знала, что он работает на них, но, в конце концов, чем я была лучше его? А он, несомненно, хотел мне помочь. Я отдавала себе отчет, что полностью расклеилась. И это была не только проблема самоидентификации, хотя разделение моих и не моих воспоминаний составляло для меня большую трудность; гораздо хуже было то, что, если не считать чисто физических удовольствий – сидеть на солнышке или смотреть на окно, по которому стучит дождь, – я не сумела выработать однозначного эмоционального отношения к миру. Я думала: «Мне хорошо», – и одновременно: «Я этого не заслуживаю». Мне недоставало тех устройств и приборов, того пространства, и, когда я уже готова была разрыдаться от тоски, неожиданно разражалась смехом, до того нелепым все это мне казалось. Я испытывала гордость, и в то же время мне хотелось спрятаться со стыда в какую-нибудь мышиную норку. Психолог успокаивал меня, уверял, что это пройдет.
Ну что ж, он оказался прав.
Он велел мне проводить много времени перед зеркалом, приносил фотографии, которые каким-то образом добыл из моей квартиры, хотя она все эти годы стояла запертая, под присмотром родителей; он велел мне рассказывать о себе, но, если я начинала говорить о Зофье, не возражал.
«Выброси все это из себя, девочка, – повторял он. – Вещи названные перестают доминировать, позволяют облечь себя в слова и с этой минуты становятся мертвыми. Никто не переживал ничего, подобного тому, что пережила ты, ты, словно космонавтка, рассказывай же мне, рассказывай».