И в молодой восторженной ее душе – во всяком случае пока она еще такая, другие стороны еще не раскрылись – должны были отстаиваться какие-то тяжелые и темные переживания; эти переживания росли, наслаивались, узел затягивался все туже и туже и неминуемо должен был наступить тот момент, когда человеку вдруг становится невыносимо душно и он с закрытыми глазами кидается в пропасть, лишь бы спастись от давящего кошмара окружающего.
Ты [сердишься] просишь не писать, что я краснею за свою любовь к тебе. Мало того, что не буду писать, могу [даже] уверить тебя, что никогда не писала и не думала писать, [ибо] за любовь свою никогда не краснела: она была красива, даже грандиозна. Я могла тебе писать, что краснела за наши прежние отношения. Но в этом не должно быть для тебя нового, ибо я этого никогда не скрывала и сколько раз хотела прервать их до моего отъезда за границу.
[Я соглашаюсь, что говорить об этом бесполезно, но ты уже] [я не против того, что для тебя они были приличны.]
Что ты никогда не мог этого понять, мне теперь ясно: они для тебя были приличны [как]. Ты вел себя, как человек серьезный, занятой, [который] по-своему понимал свои обязанности и не забывает и наслаждаться, напротив, даже, может быть, необходимым считал наслаждаться, [ибо] на том основании, что какой-то великий доктор или философ утверждал, что нужно пьяным напиться раз в месяц.
[Ты не должен сердиться, если я иногда] что говорить об этом бесполезно, что выражаюсь я легко; [я] правда, но ведь не очень придерживаюсь форм и обрядов.
…Нам неизвестно пока, было ли оно отправлено или нет. Письмо бросает первый яркий свет на характер этих отношений… Ощущается прежде всего резко та грань, которую она проводит между «любовью» и
Но как бы то ни было, нужно ли считать эти строки реакцией близкой или отдаленной – в результате более поздних, нерадостных ее мыслей над тем, что переживалось ею когда-то, у начала ее самостоятельного жизненного пути, – важно то, что она пишет это самому Достоевскому, чувствуя, очевидно, свое право так говорить с ним.
А дальше в письме мы еще теснее придвигаемся к исходному моменту нашей драмы, и уже почти ощутимо воспринимается самый характер этих отношений в ранний, Петербургский период, так что невольно возникает вопрос: не здесь ли та главная причина, которая сделала их, эти отношения, с самого начала для нее невыносимыми и неминуемо должна была привести рано или поздно к окончательному разрыву.
Вот что она разумеет под отношениями в отличие от «любви»: за любовь она не краснела бы; она краснела за то, что любовь оказалась в действительности далеко не такой чистой и возвышенной, как, по-видимому, рисовалась ей в ее девических, юных мечтах. Были жгучие наслаждения, было, по всей вероятности, отнюдь не радостное, распаленное сладострастие и вместе с тем какая-то жестокая методичность человека серьезного и занятого. Тогда каждый приход его, быть может, вместе с захватывающими переживаниями сладостно-грешными приносил с собой и глубокое незабываемое оскорбление. И раскалывался надвое образ «сияющего», эрос превратился в патос, и переживалось это превращение тем более мучительно, что это ведь был он, автор «Униженных и оскорбленных», столько слез умиления проливавший над идеалом чистой самоотверженной любви. Скажем сейчас уже: не раз будем мы встречаться в ее дневнике со вспышками как будто беспричинной ненависти к Достоевскому; и линии обычно ведут – как бы само собою вырывается – все к этому первоначальному моменту их отношений, когда любовь, казалось бы, еще никем и ничем не была омрачена.