Осмелишься ли ты, Эмилиан, меряться силами с Авитом? Человека, которого он называет честным, чей характер он восхваляет в своем письме без всяких оговорок, ты решишься преследовать обвинениями в магии, в злодеянии? Или, может быть, то, что я ворвался якобы в дом Пудентиллы и разграбил ее имущество, должно было огорчать тебя больше, чем Понтиана? А между тем Понтиан в беседе с Авитом даже в мое отсутствие признал свою вину передо мной за продолжавшуюся несколько дней ссору, виновниками которой были, разумеется, вы, и говорил этому великому человеку о своем чувстве благодарности ко мне. Представь себе, что я прочитал бы запись беседы, в которой участвовал Авит, а не его письмо (в чем ты или кто другой могли бы обвинить меня за такой поступок?) [345]. Понтиан сам говорил, что подарок, полученный им от матери, он получил благодаря мне, Понтиан от всего сердца радовался, что приобрел такого отчима, как я. Ах, если бы он в добром здравии вернулся из Карфагена! Или если бы ты, Руфин (раз уже такая была ему определена судьба), не мог помешать ему выразить свою последнюю волю! Как горячо он благодарил бы меня лично или, по крайней мере, в завещании! Все же у меня есть письма, которые он отправил из Карфагена или с дороги, чтобы предупредить о своем возвращении, быть может, еще здоровый, быть может, уже захворав. Резреши, прошу тебя, Максим, уделить несколько минут и прочесть эти письма, полные уважения, полные любви, чтобы его брат, мой обвинитель, знал, насколько он во всех отношениях отстает на ристалище Минервы [346] от своего брата – человека, оставившего по себе самые лучшие воспоминания.
97. Слышал ли ты, какими именами наделяет меня твой брат Понтиан? Он называет меня своим отцом, господином, учителем, как во многих других случаях, так и в последнее время своей жизни… [347] Я показал бы и твое письмо такого же содержания, если бы считал, что для этого стоит задержаться хотя бы ненадолго. Мне куда больше хотелось бы все-таки представить суду, хоть оно и осталось недописанным, последнее завещание твоего брата, в котором он вспоминал обо мне с самым глубоким почтением. Руфин, однако, не допустил, чтобы это завещание было полностью подготовлено и утверждено, считая позором потерю наследства, которое, по своим расчетам, он должен был получить, хотя и был тестем Понтиана всего несколько месяцев, но каждую ночь своей дочери он оценивал очень высоко. Кроме того, он советовался с какими-то халдеями, спрашивал у них, какая будет ему выгода от замужества дочери. Они, как мне рассказывали, ответили (о, если бы это их предсказание не оправдалось!), что через несколько месяцев ее первый муж умрет. Остальное (то, что касалось наследства) они, по своему обыкновению, выдумали в соответствии с желаниями клиента. Но богам было угодно иное, и Руфин, наподобие слепого хищника, понапрасну разинул пасть. Понтиан, хорошо узнав на свое несчастье дочь Руфина, не только не сделал ее своей наследницей, но даже приличной части не выделил ей по завещанию: чтобы опозорить ее, он велел записать на ее имя денариев на двести полотна, желая дать понять, что был разгневан и знал ей настоящую цену, а не просто забыл о ней. Наследниками и в этом завещании, как и в предыдущем, которое здесь читали [348], он назначил мать и брата, еще совсем, как видишь, ребенка. Тем не менее Руфин подкатывает к несчастному мальчику все то же осадное орудие – свою дочь, подсовывая ему женщину, которая куда старше его и которая чуть ли не вчера была женой его брата.