Что-то похожее и теперь висит в воздухе, когда я просыпаюсь, уставшая, поздно, около четырех. Незадуваемая свеча в моем позвоночнике горит всю ночь: бессонница – моя работа. Она заставляет меня искать что-то или кого-то или что-то и кого-то вместе, но ни того, ни другого не удалось до сих пор застать на своих местах. В темноте, кстати, иногда слышно, как дышит собственная душа, так тяжело и страшно, как будто следующего выдоха не будет или в тебе сопит кто-то голый. С телом она работает посменно, и неясно, кто из них налил мою грудь, которая, кажется, вот-вот лопнет, но не от вязкой питательной лавы, а от мыслей весом в новорожденного ребенка. Самое противное в том, что не спишь, – звуки. Летом слышно, как поднимается зеленое утро и птицы, которых я никогда не вижу, вскрывают тишину своими лужеными глотками, способными разбудить левиафана. Зимой все открывает глаза, когда сосед снизу начинает прогревать темно-синюю четверку, купленную в конце девяностых за доллар в тридцать пять рублей, и счищать наледь с лобового стекла пластиковым беспонтовым скребком, позволяя божьей матери следить за дорогой. И то, и это значит, что сон откладывается еще на пару часов, пока все не выгуляют своих психически нездоровых собак и не уйдут сидеть – сначала в метро, потом в офисе, сцеживая жизнь в сливное колено. А когда отключают батареи, в мае, становится совсем кисляйно – разинутый рот духовки на сто шестьдесят пять градусов и вечно холодные ступни, сжимаемые под тонким застиранным покрывалом, метящим в одеяла. И пока поверх не набросишь фиолетовый халат из дубового флиса, гусиная кожа не сойдет. Кроме как из самой себя тепло мне сосать неоткуда.
И все же под утро, перед возможностью сна, словно оправдывая двойную кровать и на что-то надеясь, я кладу рядом с подушкой какую-нибудь книгу, написанную мужчиной. Что-нибудь из классики или почти. И я знаю, что это лучшие ночи любовно-конвульсивной страсти, которые у меня когда-либо будут. Я сплю с Набоковым, Достоевским, Гоголем и Сологубом. Лондоном, Джойсом, Готорном и Рембо. Арденом, Бартом, Валери, Гессе, Д’Аннунцио, Есениным, Жене, Захер-Мазохом, Низаном, Оденом, По, Рильке, Салтыковым-Щедриным, а иногда – и даже часто – со всеми разом, до самой «я», и от мысли этой сладко подергиваюсь телом, будто Orgyia magna – крыльями перед исчезанием во времени. Вернувшись ко дню в саму себя и прорвав глазами соленую пелену, я тянусь горячей рукой к изголовью кровати, щупаю твердость обложки и пытаюсь, как слепцы, кожей ладоней определить чье-то лицо по изгибам. Этот ритуал неизменен и свят, ведь ничто другое не рождает во мне такого сильного чувства собственной молодости, которую я отдаю достойным ее. Достойным меня. И чужого вздоха не надо. Слово ведь живет без жизни, без кожи, оно ходит, лежит и блюдет, семеноточит, смотрит на мое добровольное наложничество, согревая меня, как девственница в постели Давида. И мне тепло, очень тепло. Аж до пота.