Стюардесса осклабилась на Алексея Петровича, похлопала себя по паху, пригласительно, точно кит, зазывающий в себя, и он покладисто сковал себя пряжкой, молниеносно зазолотившейся под Солнцем, уже осоловелым от утреннего хмеля, — чтобы рассмотреть его основательно: нежный, розоватый в червонных космах обод, глубже (белый лунь сатанеющий лавой пробирающихся в самые недра зрачков) надо обуздать дичающие от муки глаза, сильнее, нежели когда отслаиваешь созвездие Грааля от полуночных киммерийских небес. Хотелось узнать, который час, но лучезапястный сустав чавкающей Балабановой прожигал огненный чирий, делающий время недоступным, отчего спесивилось, лазоревея и пламенея, пространство, безумно ровно разлиновывая Францию прямоугольниками, так что жаждалось разметать её доселе вымуштрованные рубежи к чертям (уезжанным, сонным, прикрывающимся, гримасничая, от света лапками, поднося их к козырькам швабского картуза), пролетавшим над Алексеем Петровичем вместе с колдуном в ступе да парой ворон — нижняя, точно тень товарки, передразнивала её каждым взмахом крыл, и даже резкой пуховой оторочкой этих крыльев.
Вялой своей лапой Балабанова принимала по три ветчинных ломтя, переплетала их с кольцами бекона и, изумительно громогласно хрюкая, отправляла трепетноанусный свиток себе в пасть, не приминувши отогнуть мизинец, который тотчас по избавлении от ноши втискивался меж потрёпанных потрохов Мирводова, в свою очередь сыпавшего от удовольствия микроскопической бумажной пылью — манной на круассаны мегере-кухарке, так и не нашедшей себе государства.
Алексей Петрович преисполнился наидрагоценнейшим из своих ощущений — утренним предбитвенным малодушием (съёживанием психеи!), когда кожа не приемлет ножа: предстоит атака, перед тобой, поэт, полчища под штандартами твоего же Господа, завлекающего тебя дивно диким, протяжным завыванием улиткообразной волторны той расы, чей стон крушит палестинские крепости, а златокудрый европейский самодержец, твой чернокнижник-единоверец, далеко впереди, один — Один, ас поднебесной эскадрильи на вечно спотыкающемся своём скакуне, — а над полем нависла, торжествуя жатву, с персеевой серпеткой в кулачище (будто с герба цюрихского Рисбаха фукнутой), да расплёскивая свою кровавую благодать, — венценосное Светило-о-о! «О-о-о-о! Хайро! Хай! Хайль! Хейм! Далльр! Ррраззарничный Гай! Кайзаре! Впитай трёхъязыкий мой вой: Иууууууууууу! Лианой — не цепью! — опутай-ка нас! Хай! Вечная женщина! Вплети нас в косу! Косичкин! Скоси! Сожни! Гей-Гей! — Гей-Гей-Гей! Лиэй! Тебе предстоит связывать и развязывать! Тебя кличу впервые на мой полуоскифованный, полуосфинксованный лад! Да! Дий! Гей! Ге! Га-а! Гайяяяяя! Дай же мне славить тебя по-моему! Дай! Най-Най-иа-а-а-я! И твою вороную, белым пятном на лбу меченую ипостась! Теперь всюду май! Нада-а-а-а-а! Восстановить всецарство твоё! Привить гены Гермогена! Говоришь… Прок? Опий! Миллионам! Сбереги же мне жизнь для побоища с пером в щепоти, с кольцом твоей митры на моей, неисправимо волосатой груди, да скользкой от ежеутреннего бритья щеке. Отец мой, Гени… Геноте… тьфу! Гелий! Гелиос! Ось! Ась?! И ты, что скрываешься за ним — ты, Митрррр! Рра-а-а-а-а! Я — твой митрополит! Помажь же меня на кесарство твоим благодатным взором! Впитай меня, Господи! Время пришло! Табань, мгновение! Мой кремль — кремлёвник твой! Возьми ж меня к себе-е-е-е-е! С собой! Сссссабай-айя-я-ккосссс! Змеешипая мудрость! Прибей моё солнечное ретивое к хвоедышащей кресто-о-о-о! Вине! Да сыграй на нём сказ о чарах Чары! Датты! Митра! Я — плоть от плоти твоей! О! Там! босс!.. И я ви… На! Хххто-о-о! видел его — видел меня! Впрочем, этосссм!..» — мягкая барсова судорога пронизала и вдруг оставила выпрямившийся самолёт; Лютеция залилась с полуденной стороны порфирой; фламандцы, блеявшие «Боже, спаси Америку», зааплодировали; Балабанова опрокинулась на спинку, безуспешно норовя упасть навзничь, расчленяя Калибана на виноградные строчки, на исконные буквы и, корчась, жевала свои восковые затычки, захлёбывалась в рыданиях слаще мальвазии да вздымала к Солнцу раскрытую десницу, словно, обыгравши Пьера, салютовала наконец вернувшемуся святому Дуку! У-у-у! У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у! Приветствуя его по-русски! По пушкинским канонам!
Остов полуострова, поцелуем присосавшегося к Азии, разлагался теперь, перерождаясь и семитизируясь, сызнова обретал свою священную, девятигодовалую, с фиговым рыльцем, сущность, отказываясь изгонять своего беса. Восток с Западом сомкнулись и хлестали меня из иллюминаторов по добровестнически подставляемым им щекам. Паки требующим бритвы! Ну что ж!? Ещё раз!