Солнце хлестнуло его в фас. Нельзя было уклониться, нырнув, как учил гуттаперчивый кельт в дожо окнами на позеленевшую от выхлопных газов и коломбовых экскрементов фригийскую бабушку, прущую с берёзовой лозой
Рядом с колонной седовласый фламандский отрок, поворотившись хребтом к матери (вылитая Лидочка, только с рубиновой прорехой меж палевых зубов), осуждающе глянул на Алексея Петровича, пока его родительница, запустивши — как небрезгливые дантовы демоны в души гоморреанцев, — руки по локти в анус сыновнего рюкзака (весь в жилочках, кровоподтёках, волоконцах, фурункулах, с подленькой пацифистской наклейкой), рылась в нём, подчас извергая рык нетерпения, да толстенными подошвами булькала, покрывая его журчание, в ручье, влачащем патоковый шлак, лаву, львиноглавые монеты, велосипедные спицы, и, уже вовсе неуклюже, — проплыла тёмно-оливкового цвета печать.
Я обмакнул щепоть в тотчас ужалившее меня вино. Слизнул смесь, выплюнувши осколок, начавший свой долгий, звяклый, на «соль», пляс по асфальту. Прозрел. Двинулся медленно, уминая во рту — будто муравьед — язык, поначалу чавкая ступнями и шатаясь, точно сумасброднейший подёнщик месил грозди в казанце, мимо жандармского «голубка» (ведь есть же «воронок»!)
Вскоре шаг отвердел, и я вошёл в поезд, — ёкнувший, лязгнувши дверьми, будто получил под челюсть, повлёкший меня в полуденную сторону, — лишь сейчас сообразив, что меня впустили в Европу, так и не спросив документов, словно и вовсе проглядели меня.
Пригороды варварскими легионами устремились к Парижу, ощетинившись пиками да скошенными щитами, а я проносился, обгоняя их, воеводой, навстречу возлюбленному моему автократору. Солнце полонило меня, и я ощущал извивание каждого грудного волоска. Подчас поезд тормозил, уступая рельсы ревущему лоснящемуся составу, рвущемуся к Митри, впускал резервные африканские подразделения, непоседливые, злобные, тотчас зажигавшие свои едкие курения, — и снова набирал скорость (вот, трепеща, вылетело оконное стекло, словно нескудеющая искроверть всосала его, и, заразительно, басом, загоготал обезумевший патриарх, подавая пример своему племени!), прокатывая мимо прямоугольного загона, где муштровались предназначенные ближайшему рождественскому убою ели, заранее перенимавшие окраску кисельных кислевских небес Парижа хвоежатвенной поры; последнее деревце несло в лапке, точно свою парубковую жертвочку, варежку с белой да пурпурной, как слёзная меланхолия, полосами. Потом сгинуло и оно. Показался выводок двенадцатиэтажек под трубами — опятами да поганками. А усатые португальские бесовки, при подмоге колченогих домовых, истово выдраивали золотые ручки дверей, как самоварные пуза. Смеялась грызущая