Город вконец свихнулся. Люди вроде Сальвиано ди Щеко не ругаются в церкви. Я на миг закрыл глаза. Если бы только Марино меня не держал… Прямо здесь, слева, лежала простая белая плита каррарского камня, а под ней – моя мать. Мне хотелось, невыносимо хотелось пройти туда, встать на колени и положить руки на камень, но для этого не было ни тишины, ни пространства. Ни времени. А теперь мимо меня пропихивался Папи, с киркой и ломом в огромных узловатых лапах. Толпа расступилась, и я обнаружил, что стою перед могилой, которую не узнаю. Это был безмятежный мраморный фриз с юной Богоматерью, преклонившей колени в молитве, – очень простой, очень красивый. Я тут же узнал руку Андреа Верроккьо. Под Богоматерью надпись гласила: «А вот на кого Я призрю: на смиренного и сокрушенного духом и на трепещущего пред словом Моим»[38]. Как раз когда я начал гадать, зачем же мы теряем время на наименее смиренного и сокрушенного духом человека, какого я когда-либо знал, лом Папи обрушился на мраморный прямоугольник, вделанный в пол под надписью. Потом рядом вонзилась кирка в руках человека, который выглядел так, будто зарабатывал на жизнь отрыванием голов свиньям. Удар, удар, металл по камню, разлетаются искры и куски сахарного мрамора. Плита треснула посередине зазубренной линией. Папи заворчал, наклонился, сунул лом в щель и поднял половину плиты. Тут же десять или больше рук схватили ее, отбросили в сторону, потом подняли и оттащили вторую половину. Я смотрел во все глаза – каждая живая душа в церкви вытянула шею, уставясь на аккуратное гнездо в полу.
Пыльная доска. Папи и второй человек встали на колени, потянулись вниз…
– Какого хрена вы делаете? – произнес я в неожиданной тишине.
Никто не обратил на меня внимания. Все глаза были устремлены на двух напрягшихся мужчин. Раздался треск дерева, скрип…
– Веревку! Дайте веревку! – потребовал Папи.
Кто-то сунул ему моток толстой строительной веревки. Он снова наклонился. Я вдруг осознал, что в воздухе стоит отвратительная вонь – сладковатая мясная гниль.
– Сейчас мы тебя достанем, старый бурдюк, предатель, – пробормотал Папи.
Потом он встал и вытер руки о штаны. Бросил веревку другим концом в толпу. Потянулись руки, сражаясь за нее. Веревка натянулась, а потом из могилы поднялась некая форма, крепко обмотанная пожелтевшим, нечистым льном. Она все поднималась и поднималась, эта кошмарная штуковина, скользя на свет, – длинная мягкая личинка. Очертания сложенных на груди рук, провал под ними, отвратительно отмеченный темными потеками, и голова, безухая в своих пеленах, без носа, с плотной повязкой на открытых губах.
– Palle! – выкрикнул кто-то, и все заорали и заулюлюкали.
Кто-то выскочил из толпы и пнул труп. Потом мы все бежали по нефу, а тело шелестело по гладкому полу, подпрыгивая, где натыкалось на выступающую плиту. Мы вырвались на площадь, труп пролетел над тремя невысокими ступеньками – лен треснул, и рука, черная, но все еще толстая, с кожистым блеском, высвободилась и стала болтаться и шлепать. Теперь все бросились вперед, чтобы пнуть, ударить палкой, камнем, цветочным горшком. Саван расползся, и я в последний раз увидел лицо Барони, перед тем как толпа бросилась прочь с площади, оставив меня одного, с дрожащей лошадью. Барони, мертвый и гниющий, выглядел почти в точности так же, как в Ассизи, когда увидел меня на другом конце битком набитого обеденного зала: потемневший от крови, потрясенный и взбешенный. Меня вырвало на стену церкви.
Я вернулся в палаццо. Теперь там было тихо. Кто-то оставил на земле грубый желто-красный шарф Медичи. Я обмотал им шею, привязал лошадь во дворике, подальше от мертвеца, и вошел через переднюю дверь. Дворец был обшарен сверху донизу и полностью разграблен. Не осталось ни драпировок на стенах, ни обрывка занавески, ни одной подушки. Легкая мебель исчезла, тяжелая – бельевые шкафы, комоды – взломана и выпотрошена. Лужа вина заливала пол. Я прошел наверх. Какая-то женщина обрезала занавески мясницким ножом, резала вдоль швов, спокойно и неторопливо. Она увидела мой шарф и вернулась к работе, как будто это было самой естественной вещью на свете. Комната Тессины – второй этаж, левая сторона – была пуста. Постель разодрана, ящики голы. Я принюхался. Воздух тоже был пуст: не чувствовалось ни единого запаха жилой комнаты – вчерашней одежды, ночного горшка, постельного белья, на котором спали, свечного воска. В других спальнях жили. Комната Марко – я определил, что она его, по гигантской кровати из черного дерева и геральдической чепухе, намалеванной по всем стенам бездарной рукой, но самыми дорогими красками: золотой, синей и красной, – воняла блудом, стоялым вином и мочой. Окно было закрыто. Я аккуратно открыл его и вышел.