Читаем Арбатская излучина полностью

— Отсюда на войну уходил. Здесь сын Генка родился.

Квартира оказалась лучше, комфортабельнее, чем можно было предположить: две комнаты обставлены по-мужски уютно. Над широким диваном на ковре висела японская шашка с темляком из блестящей и сейчас тесьмы и кинжал в черных ножнах.

— Трофеи, — сказал Дробитько, — шашку под Чанчунем взял. У генерала. А это — эсэсовский кинжал. Там на лезвии стоит «Гот мит унс» — «С нами бог».

Полковник зажег лампу торшера у дивана, и увиделось, что из рукоятки кинжала вынута металлическая свастика: остались только очертания ее на дереве.

Дробитько, поймав взгляд гостя, заметил, пожав плечами:

— «Хакенкройц» вытащил к черту. А так — оружие все-таки…

Он ходил по комнате, зажигая еще какие-то лампы, — они у него горели в разных углах, словно хозяин боялся темноты: были и кронштейны у книжных полок, и зеленая лампа на столе.

— А вот Генкина комната… — Дробитько щелкнул выключателем, три рожка люстры зажглись под потолком слишком высоко, чтобы залить ярким светом всю большую комнату. Но и этого хватило…

И этого хватило, чтобы Евгений Алексеевич увидел на стене портрет…

Потрясение было слишком сильным. Лавровский опустился в кресло, оказавшееся подле…

— Кто это? — сдавленно спросил он, понимая ведь, отлично понимая, что не может быть такого… Невозможно! И все же…

Все же это была Маруся-Марго на старомодной, сепией выполненной фотографии, с провинциальным шиком украшенной какими-то молниеобразными штрихами…

И он точно вспомнил: фотография его с Вадимом исполнена точно так же, что, конечно, было гордостью того фотографа. И значит, Маруся-Марго снималась именно там, в Новочеркасске. И достаточно было беглого взгляда, чтобы понять: примерно в то же время… Нет! Позже! Немного, вероятно, но позже… Потому что она держала на руках запеленутого во что-то красивое, кружевное грудного ребенка… Личико его как-то сливалось с белым этим одеянием.

Зато отчетливо, броско смотрелось лицо матери: отчаянность и вызов и какой-то затаенный огонь метались в глазах женщины, и вся мелодрама ее жизни так явно была прочтена им в один только миг, пока взгляд его скользил по фотографии. Но, скользнув, уже не мог оторваться…

И вовсе позабыл Лавровский, где он, зачем и кто он сам. Нет, меньше всего он чувствовал себя тем, кем был сейчас… Словно не портрет, не фотография была перед ним, а живая Маруся-Марго. И неразборчивое личико в кружевах не вносило ничего нового…

По силе пережитого потрясения казалось, что уже очень много времени он рассматривает фотографию, и страшно запоздалыми послышались странные слова Дробитько:

— Это моя мать. К сожалению, единственная в войну уцелевшая ее фотография. А держит-то она меня… — добавил он, словно стесняясь того, что некогда был вот этим младенцем на руках молодой красавицы.

Потрясение ширилось, словно от детонации… — Странно — и хорошо, — что Дробитько ничего не заметил. Странно, потому что обычно он как-то угадывал даже невысказанные мысли собеседника.

Да, странно. А почему хорошо? Почему? Лавровский не мог ответить. Он пока еще ничего не знал. Не знал, что изменилось, собственно? В чем изменилось? В жизни Дробитько? В жизни его сына? Нет-нет… Пока что все изменилось только для него, Лавровского…

Он не успел еще разобраться в своих догадках, в своих чувствах, как Дробитько, спокойно продолжая завязавшийся разговор, подвел его к другой стене:

— Вот отцовские фотографии сохранились.

С трудом оторвавшись от портрета, Лавровский, как в тумане, увидел бравого красного командира с орденом на гимнастерке, — потом были уже другие, любительские снимки, однако и на них отчетливо и полно — может быть, потому, что их было несколько, — виделся человек… Но возможно, он сам, Лавровский, наделял его теми качествами, которых не было у того, другого… Так сложен и значителен был Петр Дробитько в воображении Евгения Алексеевича. Почему? Только потому, что сумел сохранить тайну любимой своей жены, пронести через всю жизнь? Унести с собой в смерти… Да, потому тоже. И что-то еще читал растерянный, ошарашенный своим открытием Лавровский в галерее лиц, собственно, одного лица, но в каких изменениях! Это были не только возрастные перемены. Нет! А как бы перемены самого времени. С годами стирался облик лихого конника, одухотвореннее становилось лицо, мягче черты его, потом потери и усталость положили на него глубокие тени… И все же это был один и тот же человек: чубатый парень, снятый на фоне рисованного дворца с фонтаном, наверно где-то на захолустном базаре, и — утонченный, с высоким лбом под залысинами, с тремя ромбами в петлицах…

Лавровский медленно, с трудом приходил в себя… Но он должен был еще многое выяснить. Для чего?

— Ваш отец прожил долгую жизнь…

— Он скончался перед войной.

— А ваша матушка?

— О, она умерла молодой. Мне было тогда всего десять лет… Отец не женился больше.

Дробитько помолчал и добавил тише и словно виновато:

— Он не хотел, чтобы у меня была мачеха. Он был из редких отцов… Редких! — повторил он твердо, словно желая утвердить этот образ в воображении собеседника.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже