Читаем Арбатская излучина полностью

Когда Катя приезжала домой на каникулы, все могли сами в этом убедиться. Катя была тихая девушка, даже чересчур тихая, так что иногда отцу казалось, что это только видимость тишины. Он не всегда понимал ее и уж совсем не мог себе представить ее стремлений, ее планов. Да вряд ли они и были у нее. Белокурая в детстве, Катя стала темноволосой, глаза тоже потемнели, и неверный, изменчивый их блеск смущал отца, если его взгляд подолгу останавливался на ней. Тонкая, ломкая фигура и эта манера одеваться. Модный хитончик, вызывающе скромный, словно ряса, никаких украшений…

Разве не было большим счастьем, большой удачей в такое время сохранить самого себя от войны и даже свое состояние? Правда, госпожа Лавровски любила намекать, что раньше, когда жил ее отец, они были значительно богаче, имея большое дело по торговле пушниной. Они вынуждены были его ликвидировать, чтобы уехать из Германии. Но ведь ликвидация такого дела хотя, возможно, и не по полной цене, но дала средства, достаточные для безбедного существования. А «Тихий уголок» тоже ни в коей степени не был убыточным предприятием… У Эммы был приличный счет в банке — неприкосновенный. От отца.

Потому господин Лавровски и мог так спокойно и деликатно держать себя с людьми, и вид у него был, как у человека, живущего размеренной и достойной жизнью…

А кому какое дело и кто мог подозревать, что годы «Тихого уголка» были мучительны для Евгения Алексеевича? Каждый день и каждый час их был мучительным. И тем более, что он не мог выпустить наружу самую малость того, что бушевало у него внутри. Кому он мог открыться? А оттого что не мог, затаенное еще беспощаднее терзало его. Это тогда он понял значение старинного выражения: «влачить дни», «тоскливо дни свои влачил»… Влачил дни, как каторжник свои цепи, с той разницей, что и каторге бывает срок, а его муки срока не имели.

Нельзя было уйти от мысли о России. Теперь уже нельзя было. А надо было читать ежедневные сообщения о победном продвижении вермахта. И хотя тон газетных статей был уже совсем не тот, что в первые месяцы войны, и все чаще в газетах нейтральных стран проскальзывали сообщения о героическом сопротивлении русских, и даже немецкий официоз оповещал верноподданных рейха о том, что победа будет нелегкой, — он думал вовсе не о конечном результате. Нет. Он думал о сегодняшнем дне. Названия городов и деревень были для него ведь не просто «населенными пунктами», фигурирующими в военных сводках. Передвигаемые на карте Восточного фронта флажки — не просто обозначениями продвижения войск… За ними открывались сожженные города и деревни, и поля сражения — нет, не самые бои он чаще видел, а то, что оставалось после боя… Русские поля, усеянные трупами павших… И не только. Все унижения немецкого рабства, все муки свободолюбивого народа, его народа, попавшего в неволю хуже татарского ига!

Он воспринимал все это каждым нервом. А полная беспомощность, замкнутость в себе делала его терзания невыносимыми.

С кем он мог их разделить? Его жена, как и ее отец, была немкой до кончиков ногтей. Но идеалом дяди Конрада была Германия гогенцоллерновская. Эмма же ее не знала. Она была целиком в новой эпохе.

Лавровскому порой даже казалось, что его ненависть к нацизму перерастает в ненависть ко всему немецкому. Что толку в том, что он уехал из страны, ускользнув на пороге рождения рейха? Это не приблизило его к родине. Да и весь уклад его жизни, все в доме было немецкое, и все было ему отвратительно. Он давно отдалился от жены, которую когда-то искренне любил, как и дядю Конрада, хотя бы за то, что тот вытащил его из парижской эмигрантской клоаки.

Но война все перевернула в нем. Стремительно приблизилась к нему Россия. А то, что он вел жизнь обычного европейского буржуа и фактически — да-да! — был им, углубляло его драму.

Так казнил он себя, и существование его было бессмысленно, он мог бы прекратить его в любую минуту, но и для этого не было сил и не хватало воли.

После дурно проведенной, в кошмарах, ночи он просыпался, уже отравленный отвращением к наступающему дню. Подымая штору окна, он видел дальние снежные вершины на фоне неба, слишком синего, резавшего ему глаза. Картина казалась ему ненатуральной, мазней беспомощного пейзажиста. Всего было слишком. Белизны снега и голубизны неба, щебета птиц и сладких ароматов. Все утомляло, рождало настойчивую мысль о притушенном свете и чуть блеклых красках, о том, чего здесь не было и не могло быть и что беспрерывно звала его душа.

Он садился за письменный стол, чтобы прочесть свежие газеты, и, что бы он ни нашел там, все вливало полную меру яда в его сдвинутое, раздерганное сознание.

Он пытался доводами рассудка побороть депрессию, ведь он прожил жизнь все же не без проблесков какого ни на есть счастья: первые годы с Эммой, рождение дочери, ее детство… Иногда он увлекался делом, когда удавалась какая-нибудь интересная и выгодная сделка…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже