А завтра Шишков встречал в поезде, ни с чем, кроме кашля, возвращаясь в свой «Цирк на колесах».
25
За окном летели во тьму деревья, иногда станция своими огнями налетала, как снежная метель, и исчезала. Шовкуненко видел мелькание огней, и от каждого их наплыва сердце вздрагивало, точно темное око, за которым пролетало все, оставаясь, однако, на месте, показывало немой фильм из его жизни.
Мальчишкой, матросом, пришел он в цирк, с руками, еще горячими от участия в революции. Пришел в искусство и встал, как на вахте, быть может, потому, что и оно имело тогда революционное звучание. Ведь не один он был такой тогда в цирке. Туда шли тысячи, и тысячи держали вахту. А теперь…
Теперь его руки привычно ставили короб. Передвижка была невзрачной заплаткой на фоне красочного юга. Теплые живые тона, какие с утра до вечера лежали вокруг, были чересчур контрастны с настроением и делами. Шовкуненко ставил короб, но что он теперь будет в нем делать?
Совсем рядом с «Цирком на колесах» шумело море. Влажный воздух заставлял колыхаться купол. Маленький цирк будто дышал, волнуемый вечным прибоем. Шовкуненко тяжело брел по берегу. Шуршала стершаяся, гладкая и серая, как линолеум, галька. Он шел возле самой пенистой кромки, где галька от воды лоснилась на солнце, точно была сыта и солью и морем, но Шовкуненко глядел на другую гальку, что, отполированная и сухая, стала серым берегом. Перейдя на эту гальку, Шовкуненко набрал ее в горсть. Камешки! Когда-то, в детстве, — забавная игра, а теперь просто истершаяся галька. И завтра, когда забьется базарный день, он будет совсем ни к чему — истершаяся галька.
Возвращаясь к коробу, Шовкуненко вдруг ощутил потребность чем-то заняться. Во дворе суетились Шишков и Арефьев. Оба, счастливые выздоровлением Шишкова, они что-то мастерили, то становясь на корточки, то разматывая проволоку. Очередное антре! «Какой-нибудь вопрос?» — подумал Шовкуненко.
— Что-нибудь уже придумали?
— Змея! — ответили хором Арефьев и Шишков.
— Хотите, сделаю для вашего змея из мочалки хвост?
— Нашелся тоже! — старик Арефьев важно встал и показал на бумажный четырехугольник. — Такого, братец, и за хвост не поймаешь. Гляди, вылитый Пасторино!
— Только небо портить, а потом…
— Что потом? Он тоже бумажный. Состоит из денег. Раз деньги на пользу человечеству не идут, то…
— Что ты ему, Арефьев, объясняешь. Он же не ребенок. Это мальчишки только бегут за змеем и кричат: «Летит!» — Шишков усмехнулся. «Летит» до первой проволоки, а она-то знает, что он бумажный, недаром его змеем называют. Не обманывал бы детей, был бы сразу птицей…
Долго ли сделать змея! И трое взрослых мужчин запускали его со светлой безотрадностью, следя за кривыми зигзагами хаотичного полета.
— Путь-то какой! Вроде нашего, — не выдержал Арефьев.
— Летит! — Шишков, словно мальчишка, худой, длинный, бросился за бумажным дивом, задыхаясь и смеясь на ходу.
— Миша, куда ты?!
А Шовкуненко во всем видел себя и Надю. Вот они остались вдвоем с Арефьевым, стоят и смотрят, как то, что дорого им, убегает, и мечтают о стремительности полета.
Шишков вернулся запыхавшийся и веселый.
— Пожалуйста, молчите, — остановил он укоризненный взгляд Арефьева. Он потянул их к какому-то причудливому дому с вытянутыми башенками и верандами. Они недоуменно глядели на Шишкова, а он, хитро подмигивая, глядел на карниз.
— Поглядите-ка, как прилепилось, — показывал он на гнездо, комочком застрявшее между карнизом и деревянной притолокой, что держала водосточную трубу. — Ласточкино!..
Шовкуненко вдруг с таким нетерпением стал ждать ласточек, что вздрогнул, когда с проводов раздался их щебет. Точно по команде три головы повернулись на этот щебет, а птицы, будто понимая, что ими любуются, с визгом, легкокрыло и пронзительно разрезали воздух, срываясь с проводов вниз, и снова стремительно набирали высоту. Казалось, воздух пружинит специально, чтоб мчащуюся вниз ласточку вытолкнуть в небо.
Долго ласточки не давали Шовкуненко покоя. Арефьеву с Шишковым было уже не до них. В упоении они вели двадцатиминутные спектакли передвижки, превратив воскресенье в день сплошных аншлагов. С десяти утра до шести вечера, без устали они зазывали народ. В кассе Пасторино не успевал продавать билеты. Две тарелки доверху были наполнены мелочью. Обычно медяки лежали в мелкой, а в глубокую ссыпал Пасторино серебро, но сегодня он ошалел, не разбирая, бросал мелочь в обе тарелки.
Спектакль шел за спектаклем.
Шовкуненко тоже пытался суетиться, чтобы устать. Он таскал Зинаиде собак, подгонял ко входу осла. Животные работали механически и вяло, они были сыты и делали свои нехитрые трюки по инерции. Клава уже несколько раз подбегала к Пасторино:
— Кончим скоро или нет? У Кости руки уже не могут жонглировать. В суставах не сгибаются.
— У меня тоже, — ответил хозяин, показывая на груду денег. — Такое везенье выпадает редко. А вот негнущиеся в суставах руки — профессионально. Однако всем филармония выдаст премию.
— Опять филармония! Слушайте, Жорж, а мы когда-нибудь ее увидим? А?! — подковырнул администратора Арефьев.