— Обожаю круглосуточные супермаркеты и круглосуточные книжные магазины. Мне кажется, это места, из которых можно попасть в другие миры, такая глючная роскошь и тишина, скопления вещей, — Кай обернулся на супермаркет, на сияющие витрины. Нет, это не его путь. — Меня зовут Дэймон, а тебя?
— Кай.
— Кай? Потрясное имя. Ты его оправдываешь? У тебя ледяное сердце и злой нрав? Я… не люблю злых людей. Может, и полюблю потом, но не сейчас. Еще с год…
— Ладно, — Кай вытер запотевший лоб; душно, в небе скапливались тучи; сказал, как заправский гомо, профессионал, по клубам снимающийся, красивый тонкий мальчик, роза и лезвие ножа. Буду добрым, подам кофе в постель. — Дождь скоро. Может, пойдем куда? В кино?
— Нет, там одна дрянь.
— «Титаник»?
— Нет. «Титаник» я люблю, плачу в конце всегда, а в кинотеатрах «Мне не больно» и «Тройной форсаж».
— Да, гнусь, — Кай и не слышал о таких фильмах, — тогда…
— К тебе?
Ко мне? Но я человек у витрины, весь мой дом с собой — шахматы и две книги… О, Син. Бедный человек. У него еще не появилось спасительного подземелья в клубе, а может, и не появится; у него какая-нибудь комната в гостинице или все та же квартира… отмытая, отбеленная, задизайнированная, джинсовый диван какой-нибудь, стулья из светлого шведского дерева, пахнущие смолой, и на стенах принты… ванная, выложенная итальянской мозаикой, под Помпеи, в которой он читал Харуки Мураками, про девушку в открытой машине, слушающую Duran Duran.
— Ко мне никак, я живу с родителями, — быстро проговорил Кай. Свалился с луны, столь же невероятно. Син ничего не ответил; они шли и шли, просто молчали, потом Син стал рассказывать еще какие-то вещи про друзей: кто чем занимается, как они сделали клуб, какие вечеринки готовят, но имени Венеры он не произносил. «В книжный?» Кай увидел витрины книжного. В одной сидел в кресле восковый Джойс и писал что-то, лист бумаги на коленях, рядом трость, плащ и потертая шляпа, а в другой витрине, словно из колоды карт, из книг была построена башня. Они положили бутылку в шкафчик и побрели, размахивая ключом с номерком, среди полок. Продавец молча выглянул из подсобки, зевнул: «помочь?» — «не, спите, все равно много не унесем, извините наш трехкрейцеровый юмор».
— Ты что любишь?
— Реалистов, натуралистов, стихи Рембо, Аполлинера и Гиппиус, и что-нибудь веселое — «Тайный дневник Адриана Моула» Сью Таунсенд, и про море — Мелвилла, О'Брайена.
— Это неестественно — быть таким сформированным. У тебя, небось, еще семья есть: ребенок, любимый человек? — Кай улыбнулся, этот Син был совсем другим — проницательным и жадным, робким и резким, словно подросток, умеющий виртуозно играть на пианино.
— Да, что-то такое… только в другом мире. Трехгрошовый юмор.
Син отвернулся и пошел вдоль полок, проводя по корешкам рукой, словно выберет на ощупь, как фрукт — на вкус, на запах; он умеет так читать, сквозь картон и ценники, и нравятся ему книги новые, небольшие, лакированные, фантастика, Азимов и Желязны, или современные, эксцентричные, Питер Хёг, например, или то, что любят все: японская проза, детективы про тамплиеров и прочие католические загадки. Или совсем уж детские, добрые, сказки. Туве Янссон про муми-троллей. Сент-Экзюпери ему не подойдет, и Достоевский тоже. Син шел и шел; и остановился. Точно. «Смилла и ее чувство снега». Кай не читал и половины из того, что называла Венера, но нахватался названий и имен и привык, что она книгами описывала людей; «ему нравится исключительно Павич, изысканный, но немудрый» — и, значит, человек такой: зеленый, бархатный, с бахромой, изысканный, но как-то привычно, устоявшееся представление об изысканности, как глянцевый журнал; детское черное и белое, золотое и серебряное. Сама она любила Андерсена и Александра Грина, Достоевского, «Преступление и наказание» — «потому что Раскольников красивый», Гофмана и Диккенса.
— А ты — ничего не выберешь? — сонный продавец вышел из подсобки, пробил чек, дал Сину под книгу коричневый бумажный пакет с символикой магазина, раньше такие давали в зеленных лавках; Кай восхитился: надо предложить Венере.