А утром, когда Иван вскочил и включил этот висящий под потолком, как скворечник, телевизор, все новости — и токийские, и мировые — трещали, верещали, кричали, гудели лишь об одном: в токийском метро, на станции, имя которой мне вовек не произнести по-японски, прогремел взрыв, распыливший ядовитый, удушающий газ, и погибло много людей, и выживших еле спасли, и многие находятся в больницах между жизнью и смертью, и… Иван холодно переключал каналы. По всем каналам передавали одно и то же. Он обернулся ко мне. Его губы шевелились, но я не слышала, что он говорит.
— …Ты слышишь или нет?! — донесся до меня наконец, будто издалека, с неба или с гор, его рассерженный, резкий голос. — Ты будешь сегодня танцевать в «Корриде» или нет?! Что ты сидишь как каменная?! Идем на репетицию! Собирайся! Ты умывалась?! Ты взяла из Москвы кипятильник или я опять должен с утра пораньше рыскать по буфетам и добывать тебе твой обожаемый апельсиновый сок?!
Тихо. Было так тихо, как в церкви. Отчего-то мне захотелось сейчас услышать орган. Не православный хор, а тягучий, полновесный, торжественно-горестный орган. И чтобы ветер накатывал с моря. И чтобы волны музыки, разбиваясь о мою слабую грудь, потопили меня, погребли.
Они танцевали «Корриду» в одном из лучших концертных залов Токио. Здание невероятной архитектуры, одновременно и дворец восточного императора, и космически-страшное окно в бездну будущих времен.
Музыку для этого шоу она выбрала сама.
Не классику. Не Бизе. Не Щедрина. Не Альбениса. Не Гранадоса. Не де Фалью.
Она выбрала для «Корриды» бессмертные напевы старого, как подлунный мир, фламенко и канте хондо.
«Я танцовщица фламенко, — сказала она как-то раз Ивану, — ею я и умру».
«И-о-анн! И-о-анн! — скандировал зал. — Ма-ри-я! Ма-ри-я!»
Сцена погружена во мрак. Из мрака свет выхватил стоящие у рампы три фигуры: смуглую стройную молодую женщину в пугающе-ярком платье — черный, туго обтягивающий грудь лиф, ярко-алая, цвета крови, юбка, вся в пышных оборках и воланах, как пион, чуть ниже колен, — затянутого в черное трико смуглого сурового мужчину, брюнета, с гордо откинутой назад головой, с навахой, висящей у пояса, с разбойничьей щетиной на подбородке, и поодаль — великолепного красавца, бойца с быками: короткая куртка расшита золотыми нитями, красные трико не скрывают породистой мужской стати, на лице — улыбка, в кулаке — край слепяще-красной тряпки. Мулета. Красавец-тореро держал в руке мулету. Когда он повернул голову и поглядел на пару, стоявшую перед ним, улыбка с его лица медленно, будто растаял лед, исчезла. Теперь у них у всех были каменные, суровые лица, как на древних иберийских барельефах.
Зарокотали из-за кулис, из-за занавеса гитары, и низкий, тревожащий голос взмыл над залом и темной сценой, хватая за душу. В вышине разгорался свет. Золотой рассвет. Alba. Женщина повернула лицо к Черному, потом откинула руку в сторону и резко отвернулась. Весь ее вид говорил: «Я больше не хочу тебя». Волны света выхватили из тьмы подобие амфитеатра, уступы спускающихся вниз, к арене, рядов. Гитары забили в руках у незримых гитаристов чаще, страстнее. Женщина вскинула руки, развела их в стороны, будто хотела обнять того, кто перед ней. Черный встал на цыпочки, поднял руки над головой, перебирая ногами, пошел, пошел к ней — а она, улыбнувшись, выскользнула из-под его руки и, протянув руки вперед, пошла, танцуя, играя плечами, глазами, руками, всем телом, к тому, что стоял, сжимая в руке мулету, поодаль — к Золотому.
И Золотой встрепенулся. Золотой взмахнул мулетой. Взял мулету в обе руки и повел, повел ею в воздухе перед собой, идя по кругу на арене, будто бы вел красной тряпкой перед носом разъяренного быка.
Ослепительный. Золотой. Гордый. Гордая голова на высоко посаженной крепкой шее. Лицо красивое, с отпечатками лет и былых страстей. Морщины в углах губ. Морщины под глазами. Следы прожитой жизни. Письмена пережитого. Это все видит Женщина — лицо Золотого близко. Морщины замазаны гримом, зал их не видит.
Невидимый бык напал, тореро отбросил алую тряпку вбок. Победительно, празднично взглянул на Женщину. Она, танцуя, все шла к нему, распахнув объятия, шла — прямо на арену, где Золотой сражался с призрачным черным зверем.
Красота любви — сильна и зверина, и жестока, и необъяснима. Разве может быть один мужчина на всю жизнь и одна женщина — на всю жизнь? Ошибаются те, кто думает, что так может быть. Любовь жестока к тому, кого разлюбили. Возвраты к разлюбленным бывают, но редко, и не у людей с горячей кровью. Горячая кровь, ты — проклятье. Как распахнуты мои объятья тому, кто сейчас побеждает тьму!
Женщина подошла к тореро, тяжело дышащему, стоявшему на арене, и одними губами сказала ему: «Ты убийца, но я люблю тебя. А его — больше не люблю». И Золотой улыбнулся, и, не выпуская мулету из руки, на один короткий, слепящий миг сжал Женщину в объятиях и поцеловал. И выпустил. И оттолкнул от себя: иди! Лети! Ты — свободна!