И, вскинув руки, она замерла. Обернула лицо к Черному. Он стоял с кинжалом в руке, дико глядел на нее. А она падала, падала, падала, а потом опять, вскинувшись, поднималась, как подбитая влет птица, поднималась и, подняв руки вверх, к рассветному небу, молилась: дай мне жизнь! Оставь мне жизнь, небо! Я хочу жить! Я так хочу жить!
И, зажимая рану рукой, смотрела на того, кто ударил ножом ее, смеясь: ты не добился ничего, я все равно люблю его, его, Золотого. Я любила тебя! А теперь люблю его! И больше ничего! И ты, жалкий, жестокий, со своей жалкой навахой…
Музыка взвилась алой мулетой. Золотой кинулся вперед. Золотой выхватил свой незримый кинжал и занес его над тем, кто убил его любовь.
И они так стояли друг против друга — Черный и Золотой. Убийца и готовый убить. Братья. Родня — ибо Женщина, падающая на землю, к их ногам, любила и того, и другого.
И она наконец упала на землю, раскинув руки, как для объятья, закинув голову к небу. И ее остановившиеся глаза говорили одному широкому небу: я твоя.
И мужчины, стоявшие друг против друга, выронили из рук кинжалы. Гитары лязгнули, зазвенели — это холодная сталь зазвенела о выжженную землю. Алые юбки Женщины задрались, обнажая загорелые ноги. И оба мужчины, плача, рыдая, опустились на землю рядом с ней, неподвижной, и Черный уткнул лицо в ладони, а Золотой поднял руки над головой, застыв в отчаянии.
И гитары били и били, струны звенели и рокотали, хота летела над залом, и низкий, звучный, хриплый, то тяжело-медовый, то бешено-летящий, легкий как птица в полете, женский голос пел, кричал, шептал за сценой, рядом, близко, о любви, что изначально обречена на земле, о жизни, что мы не прожили еще, и о смерти, которой — нет.
И падал занавес, и ошеломленные люди в зале плакали, вцепившись пальцами в подлокотники кресел, будто бы падал самолет, и они, привязанные к креслам ремнями, вцеплялись в кресла, в локти соседей, оборачивая испуганные лица друг к другу, крича: «Так вот какие вы, жизнь и смерть!» Эти трое станцевали им всем жизнь и смерть, да так, что мороз шел по коже, и хлопать в ладоши и кричать «браво!» и «бис!» не хотелось, казалось святотатством; земля стремительно неслась навстречу, и под крыльями раненой, падающей жизни была только любовь, которую невозможно убить и присвоить.
Занавес опустился. Мария все не вставала с дощатого пола сцены. Иван вскочил. Японец, танцевавший Золотого, тореро, — его сосватал в их шоу Станкевич, раскопал здесь, правда, не в Токио, а в Осаке, в Высшей танцевальной школе Накамуры, — с беспокойством наклонился над ней, лежавшей на сцене навзничь и глядящей в потолок остановившимися глазами. Японец схватил Марию на руки, затряс, залопотал на ломаном русском:
— Просниси!.. Просниси!.. Мария, девуска такой холосий, так холосо танцевать севодни, не нуно!.. Не нуно умираси!.. Не нуно умираси поправда!.. Поправда — не нуно!..
Иван побледнел. Тоже склонился над Марией. Стал бить, хлопать ее по щекам. Закричал:
— Очнись! Очнись, Мара! Ты что! Спятила! Сейчас занавес пойдет! Кланяться надо! Ну!
Ресницы дрогнули. На смуглые щеки медленно взбегала краска.
«Господи, я же должна встать. Встать и кланяться. Я — клоун. Я — вечный фигляр. Танцовщица, как это романтично! Я же всегда хотела танцевать, зачем я обижаю танец… Я станцевала ему — все. И он — понял?! Ни черта он не понял! Я уже столько лет прошу его о ребенке! Я хочу быть с ним! С ним?!.. Хотела…»
— Да, — сказала она хрипло, шепотом. — Да, я сейчас. Ваня, не переживай. Не тряси меня, не бей по щекам, они же не… резиновые… — Она через силу, с трудом приподнялась на руках, обвела затуманенными глазами сцену, декорации амфитеатра, красную тряпку, неряшливо валявшуюся рядом, загородки загона для быков. — Занавес уже пошел… сейчас…
Она оперлась на руки японского танцовщика и Ивана. Сделала шаг вперед, к рампе. Занавес уже стремительно полз вверх. Зал сотрясался от аплодисментов и криков. На миг ей показалось: это все ей только снится, снится. Беснующийся зал. Крики, свисты, платочки в руках, цветы, летящие на сцену. На одно мгновенье вопящий зал показался ей подземельем метро, где кричат, беснуются в ужасе и отчаянии, плачут, рыдают, орут люди, оставшиеся в живых после взрыва ядовитого газа. Она закрыла глаза. Сцена была залита ярким, ослепительным светом. Иван грубо подтолкнул ее в спину:
— Кланяйся!
Она поклонилась, как марионетка. Будто кто за невидимые нитки держал ее, дергал ее руки и ноги, в кромешной тьме и вышине смеялся над ней.
— Куда ты?! Дура! Ты спятила!
— Нет. Я в своем уме. Я в аэропорт.
— Ты что, идиотка?! Ты хочешь улететь?! У нас же турне по Японии! Тур-не, слышишь?! Или ты оглохла?! У нас же завтра еще два выступления в Токио! У нас концерты в Осаке, в Нагасаки, в Иокогаме…