Тяжело ничего не знать о своих родителях. Но, говоришь ты мне, это еще и прикольно. До того, как ты начал размышлять о гендере, ты объяснял неугасимый интерес к флюидности и номадизму своим статусом приемного ребенка и очень им дорожил. Ты думал, что избежал опасности однажды превратиться в собственных родителей — страха, который у тебя на глазах управлял сознанием многих твоих друзей. Твоим родителям необязательно было разочаровывать тебя или служить генетическим предостережением. Они могли быть просто двумя обыкновенными людьми, делавшими всё, что было в их силах. С ранних лет — твои родители никогда не скрывали, что ты приемный, — ты помнишь безбрежное, всеобъемлющее, почти мистическое чувство принадлежности. Тот факт, что любая могла быть твоей кровной матерью, вызывал изумление, но с оттенком приятного возбуждения: ты чувствовал, что появился на свет не у и не для кого-то
Довольно легко сказать: я буду
Но кого я обманываю? Возможно, эта книга — уже большая ошибка. Я не раз слышала, как люди жалеют детей, о которых по молодости писали их родители. Возможно, история происхождения Игги не принадлежит мне одной, а потому и не мне одной ее рассказывать. Возможно, временная близость к нему в период его младенчества принесла мне ложную убежденность в том, что я владею его жизнью и телом, — чувство, которое уже исчезает, ведь теперь он весит на два фунта больше, чем самый тяжелый новорожденный, а у меня перестало от одного взгляда на него возникать нутряное чувство, что он вообще мог появиться на свет из моего тела.
До рождения Игги я подумывала написать ему письмо. Я много говорила с ним в утробе, однако застопорилась, когда дело дошло до того, чтобы что-нибудь записать. Писать, обращаясь к нему, было всё равно что давать ему имя: акт любви, несомненно, но в то же время и безоговорочная классификация, интерпелляция. (Возможно, именно поэтому Игги зовут Игги: если территориализация неизбежна, почему бы немного не подерзить? «
Это упрощение, но не уплощение. К тому же это новая возможность.
Когда у Игги было отравление и мы лежали с ним вместе в больничной люльке, я знала — барахтаясь в страхе и панике — то, что знаю сейчас, после благословенного возвращения в царство здоровья: время, проведенное с ним, — счастливейшее в моей жизни. Это счастье было самым осязаемым, неоспоримым и абсолютным, что я когда-либо знала. Ибо нам дано испытывать не только проблески счастья, как мне казалось раньше. Но и счастье, которое всеохватно.
Потому меня тянет сказать, что счастью не будет конца, но я знаю, что не возьму его с собой, когда придет время уходить. В лучшем случае я надеюсь передать его Игги — дать ему почувствовать, что он создал его, ведь так, по большому счету, и есть.