Читаем Арифметика любви полностью

К эмигрантскому несчастию — такие столы и есть три органа бедной нашей прессы. Во главе каждого из них люди, коренным образом в литературе ничего не понимающие. О сердце ее они даже не догадываются, и слова Иванова, что русский писатель — тоже «гражданин», — им кажутся или пустяками, или опасной ересью. Совсем без литературы — нельзя же! Будет «некультурно», как совсем без цветов на обеденном столе. Но прослышали что-то об «искусстве для искусства» и обрадовались, и на том остановились. Очень удобно (как и цветы бумажные удобнее: стоят — не вянут). А главы нашей прессы не только в литературе, в культуре, — но и в своей специальности, в общественности и политике, — за всяческое стояние. Всего, что движется, они боятся. Не признают.

На днях Философов в «За Свободу!» говорил о том же; приводил выдержки из статьи Омельянова в «Руле», где опять говорится то же. Вопрос поставлен шире, о всей «культуре» вообще в среде всей эмиграции. Эмигрантская культура (со включением литературы, конечно) признается не только отвергающей всякое движение вперед, но прямо называется реставрацией (попытками к ней, во всяком случае).

Тут, может быть, есть своя правда, — касательно верхов эмиграции. Но для нас и того довольно, если мы назовем общее состояние и настроение всяческих наших верхов, — культурных и политических вождей, руководителей прессы и т. д., - состоянием глубокой консервации.

Как будто с тех дней, когда еще была Россия, для всех этих политиков, общественников, искусников, словесников — «Ничто не изменилось, ничто не отошло, — Но вдруг окаменело, само в себя вросло».

Консервируются, — в политике, — те же имена, те же партии, те же лозунги; консервированы понятие о культуре и взгляд на литературу. Странное окаменение, — на воздусях! Ибо земли-то под всеми этими окаменелостями уже нет.

Но совсем не странно, что все живое, все движущееся, сталкиваясь с камнями, — останавливается. Литература, зарубежные писатели, — свободны, как никто. Откуда-то цензура, да еще хуже, чем при Николае I? От читателей, с безнадежностью решил Иванов. Да нет, — от них, от владельцев и редакторов нашей скудной зарубежной прессы.

Три двери, через которые писатель может пройти к читателю. У каждой стоят цензора, а цензурный кодекс одинаков у всех.

Первый пункт — «невмешательство» (по удобному старому принципу «искусство для искусства», литератор «художник слова», аполитичен и вообще, а — все). Некое малое вмешательство инде дозволяется, впрочем; если оно в унисон с настроением начальствующего, и автор человек верный.

Есть пунктик и в соображении читателя. На него — главы прессы смотрят приблизительно, как Иванов: читатель любит почитывать литературу приятную и — благонравную. А как же без читателя? Ну, так если что посерьезнее… или что-нибудь такое, о чем упоминать русские цензора запрещали, — не надо.

Зарубежная литература, писатели всех возрастов и состояний перед этими тремя дверями и стоят. Не хочешь — ни в одну не иди. Не пиши. Не печатайся. А выбрал какую-нибудь — условия известны.

Надо сказать: существуют писатели, выбирающие безболезненно. Цензуры они не чувствуют, она для них не нужна; просто сами приходятся ко двору. Они тоже консерваторы, — в своем роде, в своей области. Бумажные цветы? Да, но есть и не бумажные, а самые натуральные, и даже прекрасные — иммортели.

Ну, а другим приходится не сладко. Тем, что не из бумаги вырезаны, и не иммортели. Их цензуруют, или они сами себя цензуруют предварительно, подрезывают, подсушивают, подделываются… Сначала туго, неумело. Потом изловчаются. Нужда научит. И нужда не только внутренняя: ведь писатели такие же голодные люди, как другие эмигранты.

Хорошо. Положение мы определили, причины исследовали. Но какой же выход из него, и есть ли выход?

Иванов как будто не видит никакого. Но ведь он и писательскую цензуру ставит в вину читателю, мы же нашли, откуда и от кого эта цензура исходит. Она — как проволочное заграждение между писателем и читателем. Если, пройдя сквозь нее, писатель уже является «брешковистом» — то соответственных читателей и получает. Мы не знаем, а может быть, он нашел бы и других, явись он в своем натуральном виде? Но обойти проволоку нельзя, значит, во всяком случае, — с огульным обвинением читателя надо погодить.

Что касается настоящих цензоров, то они, конечно, виноваты; но жаловаться на них — некому и убеждать их бесполезно: все равно будут выискивать для своих пиров испытанные иммортельки или новенькие, шуршащие папиросной бумагой, лилии и астры. Нет крепче людей, чем природные консерваторы.

Иванов с ужасом говорит: что было бы, если бы теперь вдруг появился Чаадаев? Не объявили ли бы его опять сумасшедшим? Вероятно. Но я поставлю более скромный вопрос, — ближе к теме: что было бы теперь, появись современный Сологуб, или Блок? Подчеркиваю: современный, т. е. соответственно движению времени измененный. Ни в одну из трех дверей такого Блока ни за что бы не впустили. Это — наверно. Ну, а стал бы он себя цензуровать, прижиматься под чистого словесника-литератора или брешковиста подделываться?

Перейти на страницу:

Все книги серии Неизвестный XX век

Похожие книги