Когда-то великий философ Иммануил Кант прогуливался по улочкам Кенигсберга, не имея ни малейшего представления о том, что русские дети будут ходить в школу, в здании которой размешалось местное гестапо, что за стволами онемевших навеки елей кому-то будут мерещиться фигуры фрицев в черных шинелях и что когда-нибудь появятся волосатые «БИТЛЫ» и вкрутят молодняку свою философию жизни.
Со стариком Кантом у меня сложились, прямо скажем, непростые отношения. И он, не ведая того, приложил кое-какие усилия, чтобы отвернуть мою душу от накатанной дорожки в общество ученых лбов и спихнуть в рок-н-ролльную канаву. Готовясь к сдаче кандидатского минимума по философии и уже накатав многостраничный реферат по Жан-Полю Сартру, я вдруг представила себе, как господин Иммануил Кант прерывает весьма обстоятельную ученую беседу с заезжими любителями философии и стремглав вылетает из-за дубового стола, почувствовав начало бунта желудка. А потом долго, чертыхаясь и потирая живот, расправляется с неумолимым восстанием съеденного за обедом. Несомненно, там, где начинается понос, философия заканчивается. Таким образом я совершила некое святотатство — покусилась на Бога Философии, представив его кряхтящим в клозете. «Говно — более сложная теологическая проблема, чем зло», — метко заметил чешский писатель М. Кундера, ставший столь модным в наших литературных салонах. Хотя мое посягательство на святыни — ничто по сравнению с кундеровыми фортелями, «… ответственность за говно в полной мере несет лишь тот, кто человека создал» (читай «Невыносимую легкость бытия»).
(просто баллада)
В написании этих строк повинна все та же Германия. Вернее, немецкий романтизм. А еще точнее — картина из одного немецкого замка, зафиксированное на потемневшем от времени полотне настроение. Э-э, уточню: из разграбленного замка.
Может, не совсем патриотично употреблять здесь слово «разграбленного», а стоит изобрести что-нибудь типа «экспроприированного». В 1945 срабатывала тривиальная формула: гансы-фашисты грабили и уничтожали нас, почему бы нам не ответить тем же? Эшелоны, груженные «экспроприированным» барахлом, исправно уходили на Восток. Адъютанты (или порученцы) высших чинов следили за погрузкой таинственных ящиков, не забывая и о себе. И в солдатских фанерных чемоданчиках тоже пряталось кое-что. Об этой неприглядной странице победоносного шествия к логову Гитлера отец никогда не рассказывал. Все больше про КП товарища Жукова. Но одним долгим летним вечером, по старой доброй дачной привычке, по всей округе отключили электричество, и в сумерках, под сухонькое «венгерское» боевой летчик поведал своим детям о войне то, о чем, вообще-то, и взрослым лучше не знать.
На трофейной картине были изображены тоскливые пирамидальные тополя, листву которых уже тронула неизбежным тленом осень, и белое надгробие… Под ним, насколько я понимаю, покоилась какая-нибудь истощенная чахоткой фрейлен или же он — истощенный любовными муками душка-барон фон Тузельдорф.
В полнолуние на верхнюю плиту надгробия опускалось серебристое облачко, из которого быстренько материализовывался десяток-другой крохотных крылатых брунгильд. Эти нечистюльки (язык не поворачивается назвать столь прелестные создания «нечистью») вальсировали над покойницей, заточенной в мрамор, до третьего петушиного крика.
Тому, у кого нет заброшенной дачи, ее необходимо выдумать: мысленно выстроить дом с крысой-тусовщицей, жрущей пачками универсальную отраву «Шторм» и поющей после полуночной трапезы морские матерные частушки, и давно прочитанными книгами. Такой дом у нашей семьи пока есть — всего час езды на мопеде «Honda Dio» от Москвы по Киевскому шоссе. Там и живет в бессрочной ссылке полюбившийся мне Заратустра.