Наконец приехала «скорая помощь», появилась милиция. Бандита, еще раньше связанного народом, тут же затолкнули в закрытую машину. Катю обступили врачи в белых халатах, милицейские работники, несколько дружинников, среди которых Оля узнала и тех двоих, что недавно видела у кинотеатра. Пожилой врач, у которого из кармана халата высовывался фонендоскоп, видно, был за старшего и скоро дал указание своим коллегам, и те тотчас безмолвно склонились с аппаратами над Катей.
Люди, стараясь не мешать, расступились по сторонам, но не расходились, притихнув, они стояли с напряженными лицами. Выйдя чуть вперед, Оля с тревогой следила за врачами, пытаясь по их поведению определить состояние Кати. Они, как ей казалось, вели себя несуетно, хладнокровно, и это вселяло в нее какую-то надежду. Но скоро Оля заметила, что врачи как бы утратили ту уверенность, которая раньше чувствовалась в каждом их движении, и вроде неожиданно сникли. Волнуясь, она подошла к пожилому врачу и сдавленным голосом сказала, что пострадавшая ее близкая подруга. Врач странно посмотрел на Олю и, кажется, не понял, о чем она говорила.
— Слушаю вас… — бросил он рассеянно.
— Доктор, она будет жить?.. — со слезами на глазах спросила Оля.
— Горько сознавать, голубушка, но жизнь ее уже… оставила…
— Нет, нет, неправда это, неправда!.. Доктор, миленький, умоляю, спасите ее, спасите!.. — взмолилась Оля, прижимая к горлу руки.
— К сожалению, врачи пока не боги… — сказал пожилой врач и отвернулся.
У Оли разом потемнело в глазах, подкосились ноги. Опускаясь на землю, она закрыла лицо руками и зарыдала.
XXVI
Катю Воронцову хоронили на третий день после гибели, в ясный полдень. В Москве было тепло, безветренно, в безоблачном небе еще высоко ходило солнце, и люди оделись по-летнему легко. Иван Иванович с Дмитрием были в черных костюмах, в белых рубашках с черными галстуками, Оля Малышева и Татьяна Николаевна — в темных платьях, с кружевными косынками на голове, другие женщины обрядились тоже в одежды неброские. На многих мужчинах были приглушенного цвета джемперы, простые повседневные рубашки. От всех отличались лишь пионеры, у которых на груди ярко пламенели галстуки.
Народу было много, так много, что в голове отрешенного от всего Ивана Ивановича, который больше не мог и не хотел ни о чем думать, само собой, помимо его воли проклюнулось: «Людей-то сколько!.. А вроде жила Катюша скромно, не выпячивала себя». И пошли потом его мысли виться дальше и дальше, как хмель по дереву. Он особо уже и не противился этому, потому как понимал, что важно оно было. Верно, что жила Катюша, как говорится, не напоказ, да людей, выходит, не обманешь, все одно они чуют главную суть в человеке. А она-то у нее была настоящая, плохому — не в жилу, хорошему — на радость. Но кто заложил ее в Катюшу?.. Да как кто, а все, что пришли сюда сегодня. Вот та же самая пионерия. Разве не на его глазах Катюша бегала с алым галстуком и вместе с такими, как сама, малявками опекала одинокую старушку, что жила тогда на их улице. Воду с колонки ей носила, за лекарствами в аптеку на велосипеде гоняла. Потом на ее школьной форме комсомольский значок заблестел. И опять новые дела: занятия с отстающими, ремонт класса своими силами, поездки вожатой в пионерлагерь. А еще раньше, в малом детстве, от матери многое привилось. Отец-то и вовсе был человек редкий, а вот погиб рано, она его, видно, и не помнила, а мать, конечно, заронила в Катю доброе зерно. Справедливая, честная Ирина Андреевна, да вот не повезло ей, не в срок овдовела. Видать, такая планида ее, и сейчас вот проститься с единственной дочерью не приехала. Наверное, телеграмма запоздала не то погоды нет, а оттуда, где она, лишь на самолете и выберешься.
Рядом с ним стоял Дмитрий с окаменевшим лицом, скорбно опустив голову. Русые волосы, слегка вьющиеся по вискам, у него сползали на глаза, мешая смотреть, а он и не замечал этого. Оглушенный и придавленный внезапным горем, Дмитрий уже третий день жил как в тумане, не узнавал прежнего города с его многолюдьем, скопищем машин, деловой столичной сутолокой. Сейчас он не любил этот город, казавшийся ему безумно огромным, холодным, безразличным к его горю, и не понимал, куда все спешат и спешат люди, на ходу заглядывая в газеты, дожевывая купленные пирожки. И к чему это зазывно крутятся тумбы на крышах голубых палаток-фургонов, продающих тонизирующие напитки, и к чему то загораются, то гаснут цветные огни на домах и башнях, а над улицами перекинуты транспаранты, зовущие к добру и братству? Зачем, зачем все это движение и мелькание, когда ему от безмерного горя хочется кричать и плакать?!
Поглядывая на бледное лицо Дмитрия и не зная, как того утешить (хотя трудно было сказать, кто из них в этом больше нуждался), Иван Иванович слабо стиснул его руку, тихо вымолвил:
— Венков-то сколько Катюше нашей…