Влюбленные были печальны, не разговаривали, не глядели друг на друга, и не знаю, много ли размышляли; но оба ощущали в душе ту глухую и ноющую боль, которая изнуряет, но не убивает — а если уж убьет, то столь долгое время спустя, что неизвестно, отчего умирает тот, кто умирает от этой боли. А врачи объявляют: «сердечные нарушения!» или «апоплексический удар». Ваш пациент скончался от горя, доктор Тиртеафуэра,{129}
от страданий, доктор Санградо, от мук и скорбей, доктор Синтаксис; но вы в этом ничего не смыслите и недугов этих не лечите: убивают недуги души, а не тела.Жертрудес как женщина склонна была к смене настроений более, чем ее возлюбленный, а потому она первою стряхнула мучительное оцепенение, сковывавшее дух ее, встала и молвила:
— Васко, ступай, пора. Спаси Аниньяс и позаботься о моем отце.
— Прощай, Жертрудес! — отвечал студент, все еще меланхоличный и задумчивый. Но и в его умонастроении внезапно свершился переворот, в эти лета столь мгновенный и самопроизвольный — и столь естественный при жизнерадостном его характере и непоседливом темпераменте; и Васко, который стоял уже у двери, собираясь отодвинуть засов, повернулся к Жертрудес, лицо его прояснилось, в глазах засветилась улыбка, и он воскликнул:
— Жертрудес, нас обоих заворожили какие-то злые ведьмы. Долой наваждение и сглаз, девочка! И к дьяволу печали, потому что мне жизнь не в жизнь без тебя, и я хочу, чтобы ты всегда была радостной и смешливой, как ясное небо!
— Мой Васко!
— Моя Жертрудес!
— Любимый!
— Знаешь ли, Жертрудес, сердечко мое, что мне хотелось бы снова стать беспечным и безвестным студентишкой? Что мне в тягость моя собственная важная особа? Что короли и епископы, сеньоры и члены общины, все они, вместе взятые, не стоят того, чтобы увечить себе сердце, жить не в ладу с собою, гнаться за всякими химерами, одна суетнее другой, лживее, обманчивее? Если слава такова, если это и есть величие…
— Мой милый Васко, ты прав, но ведь речь идет о чести родного края, о его свободе, о том, чтобы спасти невинную от бесчестья и позора. Мстить за утесненных, карать гордыню утеснителей — вот слава, что не может быть ни лживой, ни суетной. Смелее, Васко, на врага!
— Иду на врага, иду на врага!
И с веселым смехом он прыжками понесся по лестнице, распевая:
Васко в прежнем своем обличье, наш студент Васко ожил и расцвел в этот миг — и полетел на беспечных крыльях счастливой своей юности.
Жертрудес остановилась у окна, чтобы поглядеть, как он выйдет, и еще раз попрощаться с ним очами, поглядеть, как завернет он за угол, и помахать ему в знак прощания… на сей раз последнего: постскриптум длинного любовного послания, на которое было истрачено впустую столько бумаги… прошу прощения, мои прекрасные дамы, совсем не впустую, а затем, чтобы повторять и твердить уже известные, общеизвестные вещи, — и только на последней четвертушке сказано то, что хотелось, так хотелось сказать и что не было сказано в длиннейших периодах огромной и запутанной рукописи.
Если ты, благосклонный читатель, следил за ходом увлекательной моей истории с тем вниманием, коего она заслуживает, ты, должно быть, дивишься — дивишься и недоумеваешь — тому, что в предыдущий диалог, достаточно многословный и долгий, так и не вмешался ни разу третий собеседник, а ведь при сем присутствовала собственной персоной такая энергическая и речистая особа, как тетушка Бриоланжа Гомес, ходячий лексикон, истинный фонтан словесный, не имеющий себе равных в своем квартале да, впрочем, и во всем городе Порто. Но как бы то ни было, она находилась здесь же, она не спала — и впервые за шестьдесят семь лет своего словообильного существования согласилась пребывать на сцене в качестве персонажа без речей.
Без речей! Как? Быть не может. Земля по-прежнему вращается, как ей положено, движутся звезды по назначенным им орбитам, реки стремятся к морю, естественный порядок вещей не изменился, по-прежнему правят им извечные законы мироздания: значит, безмолвие Бриоланжи Гомес необъяснимо, немыслимо. Бриоланжа Гомес дышит, Бриоланжа Гомес жива; стало быть, Бриоланжа Гомес произносит, Бриоланжа Гомес говорит: ее язык, ее губы, весь речевой ее аппарат не могут существовать, не трудясь.
А было так. Сидя по-турецки на помосте в углу горницы с огромной подушкой для плетения кружев на груди и перебирая коклюшками, Бриоланжа плела кружево и молилась: бормотала долгие молитвы и краткие, бесконечное множество, она одна знала такое количество молитв, таких разных и таких действенных, — ибо у нее в запасе были молитвы на все случаи жизни, ко всякому из святых, сколько их есть, на каждый день года и на каждый час каждого дня каждого года.
Шарманка сия обладала внутренним устройством, коего хватало на все, и могла бы остановиться лишь в том случае, если бы кончился завод, то есть наступила бы смерть.