И тут впервые за время знакомства Фая увидела, что Хамидка плачет. Нос ее мгновенно покраснел, лицо расползлось, губы запрыгали. Беззвучное рыдание длилось секунду, слезы так и не успели пролиться на толстые щеки. Хамидка вытащила из кармана фартука большой чистый неглаженый носовой платок и высморкалась. Она снова стояла на скрипучем крыльце совершенно спокойная, только нос остался красным.
– Почему не пустит? – спросила Фая.
– Халитку деть некуда.
– Что ли, мама твоя тоже в кино хочет? – догадалась Фая.
Хамидка безнадежно махнула рукой, точь-в-точь так, как махнула бы рукой ее мамка, и отвернулась.
Будь Фая постарше, она, любя Хамидку, отметила бы, что у нее надменный профиль и длинные лохматые ресницы неправдоподобно топорщатся от линии плоского носа. Но Фая ничего этого не замечала, просто жалела.
– Она у Веньки за помощника, – пояснила Хамидка, – в будке должна сидеть, пленку мотать. Она, бывает, сама кино кажет, если Вень-ка надерется вдрабадан. Венька говорит, что она к технике способная, хочет приспособить ее, чтоб она и танцы крутила, и радиолу починить могла.
Гордость и горечь в Хамидкином голосе отзвучали, и снова молчание повисло в гримировочной. Фая не знала, что сказать. Халитка на сцене то ли хныкал, то ли песенку подвывал. Хамидка с постепенно бледневшим носом смотрела под потолок, на лампочку.
– Это чё? – спросила она вдруг.
– Где? А, это, – Фая задумалась, припоминая, – это абажур.
Ей казалось уже, что приехали они давным-давно, не сразу и вспомнила, что за проволока накручена вокруг лампочки. Хамидка не удивилась, что проволока эта – абажур. Она снова долго молчала, потом спросила:
– А ты смотреть будешь?
Фае сразу же захотелось ответить – нет! Но она ничего не ответила. Надо такое сказать, чтоб и правдой было, и всех обрадовало. Чтоб все были вместе, и не мешали друг другу, и были бы счастливы. И это оказалось так просто, что и придумывать не надо. Ничего никогда не надо делать нарочно! – странный и решительный вывод возник на всю жизнь.
– Хамидка, – сказала она, – ты ко мне с Ха-литкой иди! Я со сцены, из-за экрана смотреть буду.
И они смотрели «Двух бойцов» втроем из-за экрана, сидя на красной фанерной трибуне. В каждом клубе была трибуна – высокий ящик, который выносили из-за кулис на сцену, когда наступали «общие собрания». В клубе «Прогресс» трибуна была очень высокой и очень просторной, на ней вполне можно было сидеть втроем и смотреть кино сквозь экран. Халитка то ли смотрел, то ли дремал, разомлев от счастья. Потом к ним пришла Васька, запрыгнула к Фае на колени. Потом вышла Фаина мать, постояла за ними, ушла, снова пришла с тремя кусками хлеба, еще тепловатого, намазанного яблочным джемом. Они, и мать тоже, смотрели фильм о двух бойцах. И ели хлеб, ели долго, потому что забывали о нем, когда то, что происходило на экране, на обратной его стороне, становилось ими самими, их жизнью. Потом они приходили в себя, снова слышали дыхание и тепло друг друга… Запах хлеба и джема тоже возвращался, и они дружно принимались жевать, изредка поблескивая друг на друга глазами. А за экраном, по ту его сторону, вздыхал и шевелился зал. Временами вся жизнь по ту и по другую сторону светящегося полотна сливалась в трепете его плоского пространства, объединяющего и дарящего всем одну общую, счастливую и горькую, отчетливую, прекрасную судьбу. Даже Халитке. Но не Ваське. Она тоже зорко всматривалась в экран, но выискивала в его мерцании свои, всегда свои, одинокие мечты.
Когда фильм кончился, экран, вспыхнувший вывернутым наизнанку словом «конец», погас, потом осветился снова, тускло и желтовато. Это включили свет в зале. Было слышно, как захлопали сиденья стульев, народ, сморкаясь и кашляя, пошел к выходу. Тайным, заэкранным зрителям было понятно, что в пустеющем зале, в синем широком проеме двустворчатой двери, открывшейся в школьный сквер, люди расстаются, становятся раздельно самими собой. Еще слезы не высохли на лицах зареванных женщин, а они уже смеялись, толкали своих мужей, говорили о домашнем и завтрашнем. И тогда догадливый и загадочный, вернувшийся с курорта киномеханик Венька на полную мощность динамиков врубил фонограмму фильма – Марк Бернес запел про Костю-рыбака. И уже общая, снова одна на всех, волна понесла людей по прячущимся в сумерках баракам, домишкам и казенным станционным строениям Буртыма.
Фая, Халитка и Хамидка бежали по сумеркам, взявшись за руки. Сонного и тихого Халитку приходилось почти волочить. Сумерки были синими и по-осеннему студеными, только от дороги, из которой хлюпающие башмаки в такт «Косте-рыбаку» выбивали облачка пыли, еще тянуло теплом. Они бежали до птичника, потом, уставшие, пошли шагом вдоль забора, за которым, как всегда, шумели деревья, потом снова побежали по росистой жесткой траве пустыря, служившего футбольным полем. За пустырем светили окна Хамидкиного барака.
– Все, дальше не ходи, я его одна дотащу.
Они постояли, отпыхиваясь. Хамидка подхватила под мышки совсем уж раскисшего Халитку и засеменила к бараку. Он ныл, она волокла брата и что-то ворчала по-татарски.