С разглядывания потолка в том августе начиналось каждое бесконечное утро. За ним наплывал нескончаемый полдень. Совсем уж в бездну, пыльную и солнечную, надо было заглянуть, чтобы на самом донышке увидеть пятачок закатного солнца, синеву и усталость вечера. Дни были похожи на молочную тянучку, которую мать иногда варила в пол-литровой алюминиевой кружке. Тянучка была блаженством и мукой. Столовая ложка ее, взятая в рот, намертво облепляла небо и зубы, ее невозможно было ни разжевать, ни быстро рассосать, ни проглотить, ни выплюнуть. Она была блаженством, но блаженством, переходящим в скуку, в сладкую, безнадежную тоску. Фая выковыривала изо рта кусочки тянучки, приклеивала к столу и медленно пятилась, растопырив испачканные липкие пальцы. Пять золотых нитей тянулись и тянулись от пальцев через всю комнату.
Бывало все же, что время неслось стремительно. Приходили какие-то люди, становились людьми вроде бы знакомыми, что-то рассказывали, уходили. Хамидка стала уже совсем другом, за несколько дней превратилась почти в сестру (но не совсем, потому что мать, Агния Ивановна, принадлежала только Фаине, только!). Были игры в темном скрипучем зале – игры в войну, в разведку и просто в догонялки и прятки. Были игры «в дом» с Теткой Галиной в главной роли и «в охоту на черепах». Были чтения книжек с мамой. Были даже два осторожных одиноких похода на птичник, недальних, так чтоб забор был виден.
Но хотя время, заполненное играми и разговорами, неслось стремительно, его все-таки было слишком много. Оно было многослойным, двигалось одновременно в разных направлениях и с разными скоростями. В его потоке возникали завихрения и воронки. От этого в самых захватывающих играх и разговорах, в разгаре тайного ковыряния гвоздем дырки в столе Фая вдруг бросала игру, замолкала, выпускала из рук гвоздь и погружалась в знаменитую свою задумчивость. Когда это происходило при матери, Агния Ивановна обычно окликала ее:
– Фая, ты где?
Фая редко объясняла где. Обычно она задавала встречный вопрос:
– Мама, почему качуля называется гапак?
– Не качуля, а качели, и называется гамак.
Мать, как правило, Фаиным вопросам не удивлялась, она сразу вспоминала, например, что «качулю» эту самую Фая видела в начале лета на даче у Ксении. Мать и сама задумывалась, но только не словами, а каким-то полетом над далеким и позабытым – о подруге детства Ксении, о ее даче, ее муже, сыне Кольке и заодно о массе всяких очень важных и совсем не важных вещей. Она сразу понимала, почему это Фая посреди чтения «Бременских музыкантов» вспомнила дачу. Там у Ксениного соседа жил ослик, живой, настоящий ослик. Все это пролетало в материнской голове в один момент, а в Фаиной кружился и кружился давний день, чужой двор, ослик, болячка на его ухе, гамак. Фаю словно в воронку затягивало. И Хамид-ка в таких случаях надувалась и доказывала, что у Фаи не все дома и что у нее, у Хамидки, зла на нее не хватает. Но Фая обычно выныривала из задумчивости с новой идеей, с новым острым желанием и радостью.
– Айда корабль строить, – кричала она, – из стульев! В фойе!
И уже бежала по залу, и Хамидка с топотом и гиканьем бежала за ней, а следом тащился ничего не понимающий, но упорный и неутомимый в своей прилипчивости Халитка. И они строили корабль.
Но как ни бесконечен был день, он все же погружался в синеву сумерек, иссякал. А потом проваливался, как в омут, в темную августовскую ночь. Его, как и Фаю во время задумчивости, со свистом втягивало в воронку времени, то ли в забвение, то ли в память. День исчезал навеки, а может, и не навеки. Просто исчезал.
Как бы медленно ни тянулись дни августа, в конце концов пришла осень. Даже и не осень, а сентябрь, время сухое и ясное. Бабье лето. И все-таки это было другое время года, другая жизнь.
Первого сентября, в полдень, Хамидка пришла в форме, в белом фартуке с крыльями. Без обычных своих лыжных шаровар под платьем она оказалась совсем не толстой, из-под формы торчали худые ноги в тапочках на маленьких ступнях. Фая смотрела на нее пристально и грустно. Форма на Хамидке была длинная, на вырост, из коричневой саржи. И очень новая, со слежавшимися еще магазинными складками. Фартук прошлогодний, короткий, с бледным чернильным пятном на груди.
Своим тощим портфелем Хамидка слегка треснула по голове Халитку, который протиснулся было за нею в гримировочную. Халитка привычно заныл, исчезая за дверью. Девочки стояли в молчании, и Фая подумала, что вот так, видно, они и не будут больше разговаривать и играть, раз у Хамидки школа началась. Хамидка размышляла совсем о другом, и мысли ее были еще горше.
– Вечером кино будет, – сообщила она вдруг. – Венька приехал.
Фая знала от Хамидки же, что Венька – киномеханик, что у него туберкулез (кровью харкает, говорила Хамидка) и что он на курорте.
– «Двух бойцов» казать будет. – Лицо у Хамидки было, как всегда, неподвижно. – Мамка меня не пустит.