Трап к нашему самолету не подкатывали, я спрыгнул на бетон и с удовольствием ощутил его твердую и ровную поверхность (ноги уже успели приспособиться к кочкам тундры и к расползающейся под сапогами гальке Темпа). Над Чокурдахом висел сладкий, с привкусом дыма аромат лиственничного леса, принесенный из южных районов Якутии. Горячий ветер дул ровно, без порывов и спадов. Несколько комаров охотно впились в мою шею, и это тоже было забытое ощущение. Я бросил свои вещи в вездеход, а сам, чтобы не глотать пыль, пошел к базе пешком прямо через тундру.
В балке меня ждала пачка писем. Я разложил письма на кучки, по адресатам, потом каждую кучку — в хронологической последовательности (очевидно, такая привычка свойственна многим, кто часто и подолгу бывает в отъезде), затем бегло просмотрел два-три письма, чтобы убедиться, что все более или менее в порядке, и пошел в баню, оставив на потом удовольствие перечитать внимательно все письма: это, пожалуй, одна из самых ярких радостей жизни в экспедиции. Человек, не получающий в поле писем, вызывает у меня наибольшую жалость.
Когда прилетаешь из Ленинграда, наша чокурдахская баня, сделанная в утепленной каркасной палатке, где нельзя встать во весь рост и нет предбанника (одеваешься либо в самой бане, обливаясь потом, либо на свежем воздухе, где на тебя бросаются миллионы комаров), кажется ужасной. А после поля помыться в такой бане очень приятно: мыло, горячая вода и даже несколько булыжников, нагревающихся на железной печке…
Сразу из бани я пришел в радиорубку на вечернюю связь. Радист заканчивал ужин. В столовую он не ходил, будучи по натуре некоммуникабельным, и в этом своем качестве дошел до того, что один пилил дрова двуручной пилой. И ничего, приноровился. Под койкой лежал феноменально ленивый пес Лебедь, одетый в пыльную белую шубу. Я бросил кусочек хлеба. Лебедь попробовал дотянуться не вставая, но не достал и снова закрыл глаза. Если бы достал, может, и съел бы.
— Лебедь любит свежий хлеб, намазанный маслом, — пояснил радист, — с двух сторон.
Радист перебирал телеграммы, поступившие «с материка» для сотрудников нашей экспедиции.
— Вот объясните мне, пожалуйста, — сказал он, — почему любая жена, когда она дома, пишет просто: все нормально, дети здоровы, целую. А стоит ей выехать на юг — нежно обнимаю, люблю, крепко целую и так далее. Нежность в ней пробуждается. Значит, совесть не чиста…
Вдруг зазвонил будильник, радист щелкнул тумблером и надел наушники. В такт работе ключа замигала сиреневым светом неоновая лампа, лежащая на крышке рации. Пошел профессиональный радистский разговор: «Как меня слышишь?» — «Слышу тебя на тройку». — «Как ты меня слышишь?» — «Слышу тебя неважно, отойди на полделения вправо…» Не ожидая ничего нового от этого сеанса (связь шла с темповским радистом Игнатьевым, в рубке которого я сидел не далее как сегодня утром), я взял «Крокодил» и читал до тех пор, пока не услышал странное мычание радиста. Не отрываясь от приема, он жестом просил меня зажечь его погасшую сигарету.
В радиограмме начальника первого отряда нашей экспедиции говорилось, что в ночь на 27 июля из лагеря на реке Балыктах ушел рабочий Виля Т. Поиски в течение двух дней и одной ночи пешком и на вездеходах (сообщались границы района поисков) не дали результата. В настоящий момент оба вездехода вышли из строя.
Как же это произошло? Первый отряд находился слишком далеко от Чокурдаха, чтобы можно было связаться с ним напрямую, а вести радиоразговор через базу в Темпе было бы слишком долго. Надо было лететь на Котельный, и я прямо отсюда позвонил домой начальнику отдела перевозок чокурдахского авиапорта. Он сразу переадресовал меня к руководителю полетов. Последний с весьма сдержанной любезностью (шел субботний вечер, и в трубке были слышны голоса гостей) напомнил, что заявки на полеты на субботу и воскресенье принимаются до 15 часов в пятницу и что я, очевидно, забыл о том, что летом над открытым морем разрешено летать только двухмоторным машинам, каковых сейчас в Чокурдахе нет. Самолет, на котором я сегодня прибыл из Темпа, сразу же повез рыбу в Якутск.
Против всего, что говорил руководитель полетов, было трудно возразить. Получилось так, что мы оба замолчали и молчали довольно долго, а потом он сказал:
— Есть тут один, Галочкин Анатолий Владимирович. Командир Ан-2. Заставить его мы не можем: во-первых, самолет одномоторный, а во-вторых, не нашей эскадрильи, заночевал пролетом. Но если попросить… Съездите в летную гостиницу.
— А если он не полетит? — спросил я.
— Не полетит — утром сам полечу.
По дороге в гостиницу я думал о том, что летчики умеют отказываться от нежелательных им рейсов не хуже, чем таксисты у Московского вокзала в Ленинграде. Командир Галочкин на фоне своего комсомольско-молодежного экипажа показался совсем пожилым, но позже, приглядевшись, я убедился, что это просто рано поседевший, смуглый и излишне худощавый сорокалетний мужчина.
— Простите, — остановил он меня, едва я успел сказать первые фразы. — Витя, срочно запроси погоду в Темпе и по трассе.