А Картель в 1943 году, хотя и по 58-й, был из лагеря сактирован с туберкулёзом лёгких. Паспорт – волчий, ни в одном городе жить нельзя, и работы получить нельзя, медленная смерть – и все оттолкнулись. А тут – военная комиссия, спешат, нужны бойцы. С открытой формой туберкулёза Картель объявил себя здоровым: пропадать так враз, да среди равных. И провоевал почти до конца войны. Только в госпитале досмотрелось око Третьей Части, что этот самоотверженный солдат – враг народа. В 1949 году он был намечен к аресту как повторник, да помогли хорошие люди из военкомата.
В сталинские годы лучшим освобождением было – выйти за ворота лагеря и тут же остаться. Этих на производстве уже знали и брали работать. И энкаведешники, встретясь на улице, смотрели как на проверенного.
Ну, не вполне так. В 1938 Прохоров-Пустовер при освобождении оставался вольнонаёмным инженером Бамлага. Начальник оперчасти Розенблит сказал ему: «Вы освобождены, но помните, что будете ходить по канату. Малейший промах – и вы снова окажетесь зэ-ка. Для этого
Таких оставшихся при лагере благоразумных зэков, добровольно избравших тюрьму как разновидность свободы, и сейчас ещё по всем глухоманям, в каких-нибудь Ныробских или Нарымских районах – сотни тысяч. Им и садиться опять – вроде легче: всё рядом.
Да на Колыме особенного и выбора не было: там ведь народ держали. Освобождаясь, зэк тут же подписывал
Чтоб не думал читатель, что дело здесь в заклятой Колыме, перенесёмся на Воркуту и посмотрим на типичный барак ВГС (Временное Гражданское Строительство), в котором живут благоустроенные вольные, – ну, из бывших зэков, разумеется.
Так что не самой плохой формой освобождения было и освобождение М. П. Якубовича: под Карагандою переоборудовали тюрьму в инвалидный дом (Тихоновский дом), – и вот в этот инвалидный дом, под надзор и без права выезжать, его и «освободили».
Рудковский, никуда не принятый («пережил не меньше, чем в лагерях»), поехал на кустанайскую целину («там можно было встретить кого угодно»). – И. В. Швед оглох, составляя поезда в Норильске при любой вьюге; потом работал кочегаром по 12 часов в сутки. Но справок-то нет! В собесе пожимают плечами: «представьте свидетелей». Моржи нам свидетели… – И. С. Карпунич отбыл двадцать лет на Колыме, измучен и болен. Но к 60 годам у него нет «двадцати пяти лет работы по найму» – и пенсии нет. Чем дольше сидел человек в лагере, тем он больней, и тем меньше стажа, тем меньше надежды на пенсию [109] .
Ведь нет же у нас, как в Англии, «общества помощи бывшим заключённым». Даже и вообразить такую ересь страшно.
Пишут так: «В лагере был один день Ивана Денисовича, а на воле – второй».
Но позвольте! Но кажется же, с тех пор восходило солнце свободы? И простирались руки к обездоленным: «
Жуков (из Коврова): «Я стал не на ноги, а хоть немного на колени». Но: «Ярлык лагерника висит на нас, и под первое же сокращение попадаем мы». – П. Г. Тихонов: «Реабилитирован, работаю в научно-исследовательском институте, а всё же лагерь как бы продолжается. Те самые олухи, которые были начальниками лагерей», опять в силе над ним. – Г. Ф. Попов: «Что бы ни говорилось, что бы ни писалось, а стоит моим коллегам узнать, что я сидел, и как бы нечаянно отворачиваются».
Нет, силён бес! Отчизна советская такова: чтоб на сажень толкнуть её глубже в тиранию, – довольно только брови нахмурить, только кашлянуть. Чтоб на вершок перетянуть её к свободе, – надо впрячь сто волов и каждого своим батогом донимать: «Понимай, куда тянешь! Понимай, куда тянешь!»
А
Если таковы формы нашего милосердия, – догадайтесь о формах нашей жестокости!