— Значит, раек. А мы его дети. Дети райка. Привидение, точно облачко из прошлого, парит, летает, много выше сцены, галерка, раек. Мы сейчас в облаке, в райке сует мирских. То, что с нами происходит, на самом деле не событие ни для кого, только для нас. Любовь наша для мира — небытие, а мир — небытие для любви.
Для нас, только для нас светящийся фосфорический воздух омывал скамейки и скульптуры, возносил душные благовонные выдохи желтофиолей, ландышей, египетской резеды, а все вышеупомянутые персоны царствия флоры велелепствовали... ну, и так далее. Слитки стекол разной воды, разного оттенка пески, раковины, спекшиеся керамические легчайшие шарики, гравий разделяли купы цветов, помечали дорожки.
— Деревья останутся такими всегда? Они не будут расти? Если мы окажемся в Зимнем саду через несколько лет, мы увидим его таким же?
Помнится, что-то пугающее померещилось мне в вопросе ее; но я и виду не подал.
— Думаю, да, — отвечал я важно ученым тоном. — Так же будет хлопать в ладоши populus tremula, трепещущий тополь в высокой кадке, а виргинские робинии, аморфы, вермонтские клены будут невелики, точно дети.
— Ох, я не знаю, прав ли ты... — зашептала она. — Разве призрак — остановившееся мгновение?
— Конечно, — я, нимало не задумываясь, тут же и ляпнул, — но только нечеловеческое мгновение, понимаешь? Мы не можем знать, сколько такое мгновение длится и как.
— Любовь тоже нечеловеческое мгновение, — вдруг сказала она печально, отодвигаясь, — длящееся независимо от нашей воли.
При слове «воли» померк фосфорический блеск, Зимний сад пропал, сменился аллеей Ботанического сада, по которой навстречу нам шла старушка, не без любопытства посмотревшая на нас.
Я отправился на квартиру своих родственников, которые деликатно не расспрашивали меня о похождениях моих, однако без меня скучали; мы долго беседовали и чаевничали, я лег поздно и уснул в легкой тоске под шум дождя.
ДОЖДЬ
Под шум дождя и снился мне дождь.
Снился мне сезон дождя в Ямато, Акицусима в ливень, морось, застилавшая кленовый театр горы Касуга.
Бесчисленные капли воды покрывали оспинами морскую гладь, потому никто не мог увидеть в зеркале вод отражения мыса Сирасаки. И символ вечной любви, гора Фудзи, еле видна, и остальные горы расплылись, я видел один из японских снов Настасьи, видел и саму ее, простоволосую, в темно-синем шелке с белыми птицами; она держала в руках древний свиток и, сидя на террасе маленького старого дома, должно быть расположенного в одном из философских садов Киото, толковала мне однотонно, почему-то сквозь слезы: «На самом деле, сэн, песню эту написал не Табито Такаясу, а Такаясу Табито». Она убеждала меня еще и еще раз, хотя я и не возражал. А потом, когда шум дождя усилился, превратился в рокот, стал кратен гулу водопада, песне потопа, она принесла жаровню, полную алых углей, слабое утешение отсыревшего дома, и стала рассказывать мне, как император Дзимму впервые заметил, что японские острова напоминают распластанную стрекозу, акицу. «Императору Дзимму, — говорила она, — нравилась бухта Нагата. Еще любил он девушек из травы, особенно одну». — «Что такое — девушки из травы? — спрашивал я. — Нимфы? Дриады?» — «Ошибаешься, мастер го, никакие не нимфы, обыкновенные деревенские девушки. Император Дзимму, — продолжала она, — иногда бросал в воду выловленные для него ловцами жемчуга раковины, возвращал морю морские слезы, и за это пользовался особым расположением Окицусимы-мори, стража морских островов». Настасья достала еще один свиток, читала вслух, голос ее причудливо перекликался с голосом сезонного водостока: «В провинции Тикудзэн, в уезде Ито, в деревне Фукаэ, в местности Кофунохара, — я задыхался, слушая этот текст, невольно повторяя его про себя, он сбивал меня с дыхания, — на холме вблизи моря лежат два камня. Больший из них длиной одно сяку два суна шесть бу; окружность его — один сяку восемь сун шесть бу; вес — восемнадцать кин пять рё; меньший камень, — удушье сводило меня с ума, — длиной один сяку восемь сун; вес — шестнадцать кин десять рё. — Я погибал от тоски, от тоски сердечника, утопленника, висельника, астматика, я больше не мог слышать об этих камнях сатанинских, помилосердствуй, моя дорогая, помолчи! — Говорят, красота их не поддается описанию».
Как-то нехотя я проснулся, с бьющимся после приступа удушья сердцем, — да и пошел на кухню попить воды, не зажигая света ни в коридоре, ни на кухне.
Отдернув коротенькие занавески, я обнаружил заплаканное дождем закапанное всклянь стекло оконное, в окне дворик, мокрые дерева в ночной полумгле, мокрую скамейку. Силуэт съежившейся на скамейке фигуры мне был очень даже знаком. На кухонных ходиках значилось четыре утра. Я оделся со скоростью звука, бесшумно закрыл, беззвучно запер дверь, помчался вниз по лестнице.
Она сидела под моими окнами, безутешно плакала, плакала отчаянно, не скрываясь, никто и не видел ее в ночном дворе, капли дождя и капли слез смешивались, стекали по щекам.
— Что случилось?!
— Ничего...