Мне много лет приходил в голову образ, связанный с рецептурой (тинктуры, порошки, настойки, лекарства как смеси, коктейли): если в любовное метафизическое зелье влить малость яда, pro mulliae (бытовой тощищи, например), отравы смертельной, некий полупроцент воды наших земных рек с их утопленниками, с их химической дрянью, сливаемой заводами и фабриками в беззащитную волну, наших сельских криниц, таких, где покоятся на дне незаконнорожденные младенцы времен сельской чести или эры запрещенных абортов, какую-нибудь каплю грязи из лужи скорбного уголовного городского уголка — особая прелесть проникает в артерии и вены влюбленных, горечь делает поцелуи памятней, ознобом отдают объятья... ну, и так далее.
Что-то особенное происходило с нами в ту ночь, после подслушанных разговоров, приезда Настасьиной дочери, после того, как я увидел на фотографии государственной важности лицо мужа моей любимой (он тут же приблизился, обретя облик, обрел реальность); кстати, вы никогда не задумывались о шпионаже как особом, почти дозволенном виде уголовщины? Я очень даже задумывался. Долгие годы. Но писать об этом не стал. Легкий страх останавливал: а вдруг она прочтет?
Но уснули мы еще затемно, еще не светало, дождь лил, снова плескался за окнами, не капли на стеклах, а сплошные потоки, ушаты.
Как некогда случалось и раньше, нам снилось одно и то же, но по-разному, абсолютно по-разному. Модификации. Мы видели Недосягаемые острова; но мои были совсем не такие, как Настасьины.
Проснувшись после сдвоенного сновидения, сна-близнеца, мы сидели некоторое время на кровати, полуодетые, оглушенные, предоставленные ломке пробуждения, похмелью яви; между нами лежал зеленый поясок шелкового халата, демаркационная линия, граница сопредельных государств, терминатор двух миров.