— Знаешь, я потом поняла, почему он не родился. Не захотел. Я его так любила, так любила, пока он был у меня внутри. Он там жил в любви. А что его ожидало на белом свете? Ничего похожего. Ненависть сестры, например. Знаешь, у него уже было имя, я его уже назвала, с ним говорила. Из больницы вышла с сильным малокровием, как тень, все на уколы потом таскалась, в ушах звенело, зато под звон я оч-чень многое поняла. Был момент — надеялась тебя случайно на улице встретить. Минутная слабость.
— А позвонить мне на работу или домой ты не могла?
— Конечно, не могла, — отвечала она легко и беззаботно, — ты ведь расстался со мной навеки. Я тоже была романтическая дамочка. У тебя должна была быть невеста с фатою, а не блудница из гинекологической клиники.
— У меня дочь больна. Малость сумасшедшая. В общем, как бы глухонемая. Иногда буйствует, но редко.
Она поглядела на меня, помрачнела, осунулась, она и прежде так быстро в лице менялась, поджала губы.
— Она хорошенькая?
— Да.
— Не волнуйся, если хорошенькая, в нее непременно кто-нибудь влюбится. Хорошенькая, слегка не в себе, молчит, не пилит, не перечит; еще и на руках будут носить. Быть тебе счастливым дедушкой, помяни мое слово. Что за интерес в нормальных болтливых бабах? Одно занудство. Ты не забудь внучку-то Настасьей назвать.
Птицы оранжерейные с неслышным, но видимым шумом, пару пушинок обронив, взлетели над ветками к стеклянному небу, — а в ответ над стеклянным небом мелькнули тени уличных птиц.
— Иди, пора, — сказала она, — я тебя провожу.
Она взяла меня под руку, и мы не спеша пошли к белой двери с цветными витражами. Я чувствовал тепло ее локтя, ее плеча, ее тела, я слышал шорох шелка — звук, совершенно мною забытый, утраченный, утерянный.
— Что мы так медленно тащимся? — сказала она. — Ты еле идешь. На тебе лица нет. На тебе розочку.
И, проходя, сорвала с куста розу, дала мне в руку.
Дверь была перед нами.
— Настенька, — сказал я, — Настенька, родная моя.
— Иди! — сказала она.
Дверь распахнулась, я шагнул.
Передо мной была улица. Передо мной стояла толпа. Пожарные машины. Милицейские. «Скорые». Цепь оцепления. Люди на той стороне улицы, множество людей. Ко мне бросились несколько человек в пятнистой одежде десантников или министерства по чрезвычайным ситуациям, я их формы не знаю. Они подхватили меня под руки, потащили вперед, к оцеплению. Затылком, всем существом я почувствовал, что за нами рухнул кусок стены, осел неторопливо, гулко, ухнув глухо. Запах гари, газа, пыли, запах смерти. Я обернулся. Вместо дома увидел я развалины, груды, конгломераты кирпича и известки, балок, вещей, обломков квартирного скарба. Люди с собаками, люди, лихорадочно копавшие щебень, подымавшие глыбы бывших перекрытий. Тела на носилках, целиком укрытые; с ближайших носилок свисала тонкая женская рука, похожая на Настасьину, измазанная грязью и кровью. Она была мертва, я был жив, стоял с розой в руке, мне было стыдно перед этой мертвой. Ко мне обращались, спрашивали меня о чем-то, я ничего не слышал, кроме крика жены с той стороны улицы: «Ва-ле-рий!..» — и захлебывающегося голоса дочери: «А-а-а-а-а!..»
— Оставьте его, он в шоке.
— Если в шоке, тем более его надо в больницу.
Врач со скоростью звука закатал мне рукав и всадил, видимо, противошоковый набор: анальгин, папаверин, реланиум, что там еще?
Я обрел дар речи.
— Вот мои документы, — сказал я тому, которого посчитал за главного, — я приду к вам, когда захотите меня допросить. Там, на той стороне, мои жена и дочь. Дочь психически больна, ей вредно волноваться, слышите, как она кричит? Я должен идти к ней.
— Вредно волноваться? — сказал один из тех, кто тащил меня от дома. — Да они тут часов шесть стоят. Они вас, видать, мысленно уже не раз и не два похоронили, а вы взяли и воскресли.
Меня пропустили через оцепление, Ксюша повисла у меня на шее, жена прильнула к плечу.
— Ну, всё, всё, — сказал я, — всё, пошли домой.
— У тебя цветок в руке, — сказала жена.
Я отдал розу Ксюше.
— Она знает новое слово, — сказала жена.
— Какое? — спросил я.
— Труп, — четко произнесла дочь.
И мы пошли.
Пока мои девочки пытались смыть с лиц своих причудливые узоры, наведенные копотью, пылью, отчаянием, плачем, татуировки Судьбы, смыть застывшие гримасы масок трагического театра, я сидел в кресле, оглушенный, включив автоматически телевизор, тупо глядя в его ожившее бельмо, желая и там увидеть дом на Кирочной, теперь уже бывший дом, но ничего такого не показывали, я переключал программы, низачем, просто так, ни одна из них не была мне нужна; наконец запела певица, отвлеченный прекрасный голос уличной музыкантши, дочери шарманщика, разлука, ты, разлука, чужая сторона; и она пела о разлуке — песню одного из менестрелей прожитой нами эпохи песен: «То берег, то море, то солнце, то вьюга, то ангелы, то воронье... Две вечных дороги — любовь и разлука — проходят сквозь сердце мое».
И что-то вроде слез во мне вскипело.