— Ежели дураки, то я из Паленихи. А ты из Враловщины. Я к тебе свататься ходил.
— Ты ко всем свататься ходил, — сказала она, сверкая очами, — всюду тебя ждали кроткие невесты, молоденькие, хорошенькие, нахальные. И в Усадище, и в Кандуе, и в Кошкине, и в Сабирине, и в Гринкине, и в Максимове, и в селе Спасском, а уж в Алтынце само собой.
Она ревновала меня к молоденьким девушкам, проходившим мимо нас по улице, например, или работавшим со мной в художественной мастерской, все они представлялись ей моими потенциальными невестами.
— У тебя все должно быть, как у людей, — шептала она, бледнея от неприязни при виде очередной моей возможной суженой, — юная девушка в фате и собственный дом с палисадником. Потому что ты валдайский. Это не хорошо и не плохо: просто факт.
Да, я валдайский, родился и вырос при дороге из Петербурга в Москву.
Я хотел бы вернуться туда. Не будь я искусствоведом, стань я врачом, мне было бы вернуться не заказано; а теперь что? Мне кажется, дочь моя заговорила бы, глядя на поднимающийся из руин Иверский монастырь, собирая кувшинки на Глухом озере, куда плавали бы мы с ней на легкой лодчонке.
Можно ли любить большой город? Большую страну? Сколько пространства вмещает душа? Связана ли она с пространством? Или и сам вопрос напоминает детские представления о ночных комнатах, игру в каравай, скарлатиновый бред? Маленькие уголки маленьких городов, охапки крапивы; закутки вспоминаются; остальное — сплошное умозрение.
Кстати, настоящий горожанин любит свой город, как горец — родные горы: группы домов сливаются для него в монолиты, он улавливает оттенок фундамента, помнит трещину брандмауэра, дорожки диоритовых плит тротуаров, лужки булыжных мощений, тракты асфальта, кремовый цвет начинки редкостной конфеты детских лет узнает у подножия кремовых закатных стен своей Малапаги.
Невский — прямолинейный проспект. Московский — тоже. Тропа извилиста, проспект прям. Я вырос в местах, где улицы неровны, как тропы.
Я не люблю больших городов и великих людей.
Еще не нравятся мне великие державы и великие народы. Малым странам, малым народам я сочувствую больше. Но даже и их охватывает порой мания величия. Я не понимаю умозрительного патриотизма, охватывающего широты и долготы своим третьим — не внешним и не внутренним — взором надувшейся лягушки из басни. Мой патриотизм, надо полагать, растительный: вырос, возрос под сенью лиственных дерев в венце дождей моросящих, вырос, как соседние травы и дерева растут, потому и предпочитаю смешанные леса пальмам, всего-то и навсего. Я всегда буду любить Февральскую улицу, а не предполагаемое (кем, кстати?) великое предназначение России. Мне не близки ратные подвиги конкисты и реконкисты во имя Отечества. Я только защитников Отечества почитаю и приемлю. Тут уж ничего не поделаешь. Впрочем, есть достаточно агрессивная форма защиты Отечества в виде военной разведки.
Однажды я спросил у Звягинцева, сидя с ним и с Настасьей за рюмочкой в предполуночной комнатушке его:
— А что такое великодержавный шовинизм?
— Ты совсем дурак?
— Совсем.
— Ну, дескать, трепещите... полячишки, например, или французишки, скажем; а мы — великая держава. Понял?
— Нет.
— Что не понял?
— Так ведь Россия — многонациональное государство. Татария имеется, эвенки, друг степей калмык. Какой же в России может быть великодержавный шовинизм? Это в однородной по составу национальному стране возможно.
— Не Россия — многонациональное государство, а Советский Союз. Страна, нация, держава, государство — разные слова. Есть представитель этноса, а есть и верноподданный; понятия не синонимичные.
— Оставь его, Звягинцев, — сказала Настасья, — ему еще работать и работать над словарным запасом. Он молодой у нас ишшо. Поехали домой, а то засидимся — мосты разведут.
Мы ехали домой, задергивали шторы, окунались во тьму квартирного города, любили друг друга. Начинало светать. Неизбежно начинало светать. В царстве утренней зари, истинной Авроры, в Настасьиных окнах вновь возникал серый остров Войны, чьи очертания на несколько часов растворяли темная ночь или осенний ливень.
МАТИСОВ ОСТРОВ
— Я стихи сочинил в японском духе, — сказал я гордо. — Работаю над словарным запасом. Слушай.
— Какой словарный запас? Тут и слов-то кот наплакал.
— Японский стиль. Будто сама не знаешь. Земли кот наплакал, слов кот наплакал, зато сколько смысла и какая любовь к красоте.
— Самое смешное, — сказала она, — что я тоже сегодня сочинила стихи в японском духе.
— Твои лучше, — сказал я.
— Мне твои тоже нравятся, — сказала она.
— Тебе мои нравятся, но твои лучше, — сказал я, целуя ее в мочку уха, в шею, в затылок.
Она не отстранилась. Значит, мы помирились.
Утром мы поссорились.
— Бывает Ватерлоо любви. Ее Бородино. Ее Трафальгар. Сегодня я думал: «О, Цусима любви моей...»
— Давай больше не будем говорить о любви.
Конечно, не будем. Из-за разговора о любви мы и поссорились.