Таким же незабываемым рондо, рожденным некогда в недрах петербургских департаментов, только белым, писал он, только по черному, надмогильные надписи на металлических табличках, надписи с датами, объединенными дефисом; впрочем, нет, ошибаюсь, не только по черному, иногда — с предварительной гравировкою — по сияющей золотом полированной металлической пластинке.
Порой на лестнице я заставал наших соседей из загадочной лаборатории номер три; куря, они глядели вниз на сцены у морга; для них зрелище не теряло остроты: окна их лаборатории выходили на газоны бывшего сада.
Загадочная лаборатория номер три была сильно засекреченная.
— Они работают на космос, — прошептала пожилая старая дева, вечно растрепанная, смешливая, шепелявая, стесняющаяся, я уже узнавал таблицы, сделанные ее рукой, у нее была своя манера рисовать и выводить буквы, я отличал изображенные ею косточки, бронхи, фигурки от аналогичных изображений руки ее соседок.
Одна из групп лаборатории изучала голоса. Теперь я полагаю — они искали способ идентифицировать голос (по телефону звучащий, скажем) по вибрациям, тембру, не знаю каким цифрам и показателям длины волны или характеру фонемы — как идентифицируют отпечатки пальцев или почерк. Предполагаю, центр их микрокосма таился где-то в недрах Большого дома. Прикрываясь изучением голосов, они частенько крутили на своих магнитофонах бобины с записями бардов, певцов; больше всего любили они Окуджаву; в числе прочих хаживал к ним слушать Окуджаву и я. Магнитофоны стояли у окон, выходящих в сад, начинающая золотеть листва высвечивала комнату, целые россыпи летнего, но и осеннего уже, солнечного клада листвы, кленового рая. Странные ассоциации устанавливаются в нашем мозгу; два образа мелькали предо мною — и мелькают по сей день, стоит услышать мне голос Булата Шалвовича, два посторонних образа, не имеющих отношения к текстам песен: золотая осень и черное кружево вдовьей косынки.
Итак, я был юн, не вполне сыт, зато вполне счастлив, как всякое молодое животное, которое не подводят ни зрение, ни слух.
В теплый день, о котором идет речь, окна были открыты; к концу рабочего дня внизу у морга так рыдала и причитала вдова, что окна пришлось запахнуть, но голос слышен был все едино, повторяющиеся монотонно ноты; чужая неуемная тоска вывела меня из равновесия, и, вместо того чтобы идти в свой уголок с диваном, чемоданом и саквояжем и изучать там экзаменационные билеты по истории, я решил прогуляться.
С набережной Введенского канала свернул я на Фонтанку и двинулся к Неве. Набережные притягивали меня, ведь я вырос на берегу озера.
На Неве оказался я возле беленькой пристани, откуда, как следовало из текста на выкрашенном белой краскою листе фанеры, маршрутные быстроходные катера следуют в ЦПКиО.
Прибыл и мой катерок.
Я очутился на сдвоенно-раздвоенной скамеечке рядом с женщиной в светлом плаще, решительно шагнувшей в утлую посудинку на высоченных тонких каблуках своих темно-вишневых туфелек. Когда рулевой подал ей руку, звякнули на ее запястье, разлетясь, тонкие серебряные колечки, пять бранзулеток, пять колец небесной, что ли, олимпиады. Мы глянули друг на друга, катер рванул с места в карьер, подняв целое облако превратившейся в солнечные брызги невской воды, порыв ветра, визг, всех окропило, моя соседка улыбнулась, обвязывая розовый полупрозрачный шарф вокруг головы; ветром и солнцем обрисовало ее заметные на узком лице напоминающие яблочки скулы. У нее были нерусские узкие глаза; я подумал: «Как похожа на француженку», — словно, идиот такой, был специалистом по француженкам или хотя бы видел хоть одну.
Она показалась мне шикарной леди в летах.
Катер летел как бешеный, парочка впереди хохотала, легкий аромат розового шарфа, звон ее бранзулеток.
Выходя, я подал ей руку.
Узкая была у нее рука, смуглая, сильная, маленькая.
Ей было за тридцать, мне под двадцать. В какой-то момент я назвал свое имя, она свое, мы болтали. Она сказала не «Анастасия», а «Настасья».
— Почему вы не говорите, что у меня имя героини Достоевского?
— Потому что я его не читал.
— Как?! — вскричала она, останавливаясь. — Не может быть! Знаете что? Я вас приглашаю в театр, в Горьковский, на спектакль «Идиот», спектакль по этому роману. Там играет Смоктуновский, он гений! Это даже хорошо, что вы не читали, вам особенно понравится.
Горьковский театр тогда почитался театралами за место почти священное.
Я стал прикидывать, производя в уме гипотетические расчеты, хватит ли у меня денег на два билета в первых рядах партера: куда ж такую даму на галерку тащить? Ей место не просто в партере, а именно в первом ряду посередке, если не в директорской ложе. Настасья прервала мои лихорадочные вычисления, заявив, что у нее в театре знакомый администратор, посему мы получим контрамарки — и вот именно в первые ряды.