Но больше всего Толстого беспокоит исторический постулат о том, что история разворачивается в соответствии с определенными причинами и целями. Теоретическая часть эпилога начинается с опровержения телеологических метанарративов, посвященных истории человечества. В них Толстой видит секуляризированный вариант провиденциалистского типа истории. Признавая, «что существует известная цель, к которой движутся народы и человечество», Толстой пишет о том, что современные историки воскрешают в завуалированной форме древнее понятие фатума (VII, 310). Однако, убедительно отвергая подобные теории, Толстой вынужден сам предложить новые трактовки причин исторических событий и объяснить, до какой степени человеческое поведение исторически детерминировано. Эта проблема становится особенно острой в рассказе об экстраординарных событиях, таких как вторжение Наполеона, сопровождавшееся невиданным разорением и разрушением. В начале третьего тома Толстой пишет: «12 июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые, в этот период времени, люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления» (VI, 7). Объяснить такие исключительные события, не обращаясь при этом к провиденциалистским или телеологическим идеям, – сложнейшая задача исторической науки. Толстой верит, что такое объяснение может быть успешным только при условии, что историк постулирует появление совершенно нового типа общества и личности. В эпилоге Толстой утверждает, что военные кампании Наполеона были возможны оттого, что общество превратилось в «воинственную группу» большого масштаба, люди «отрешились от всех установившихся преданий и привычек», а личность вождя представляла собой идеологическое оправдание всех совершаемых ими злодеяний (VII, 251). Начало такой фундаментальной трансформации французского общества положила Великая французская революция. Толстой, разумеется, имеет здесь в виду начало модерности как идеологии, которая отвергает традиционные представления о морали и политике, решительно порывает с прошлым и определяет настоящее как момент перехода к будущему, а не как результат прошлого. Для него возвышение Наполеона – «человека без убеждений, без привычек, без преданий, без имени, даже не француза» (VII, 251) – воплощает характерную черту модерности, которая потворствует своеволию и самоутверждению немногих и социальной инженерии по отношению к массам. В этой новой эпохе писателя беспокоит почти превеберианское чувство, что модерность ведет к сосредоточению власти в руках государства якобы ради торжества разума и подчиняет социальную ткань системе объективированных социальных отношений, похожих на те, что существуют в армии, – и все это будто бы делается во имя прогресса. Телеологически ориентированная историческая наука, которая представляет события как движение прогресса к светлому будущему, занимается всего лишь распространением идеологии модерности[241]
.Если для современников Наполеоновских войн кампания в России была лишь возможностью возродить провиденциалистские парадигмы и усилить традиционное понятие власти, то для Толстого она оказалась возможностью поставить эти модели под сомнение. Современники в своих откликах на пожар Москвы стремились свести к минимуму его исключительность. Проводя параллели с разрушением Иерусалима, о котором говорится в Библии, и повторяя, что пожар показал неисповедимость путей Господних, российские интеллектуальные элиты камуфлировали концептуальную значимость и исключительность событий и предупреждали попытки углубиться в их моральные, политические и философские импликации. Даже апокалиптическая трактовка событий ставила целью в первую очередь укрепить библейский взгляд на историю и ни в коей мере не подрывала традиционные идеи. Недолгое убеждение Пьера Безухова, что он призван убить Наполеона-антихриста, представляет собой насмешку именно над такими консервативными интерпретаторскими стратегиями. Эти трактовки катастрофы как чего-то уже бывшего противоречат несомненной новизне разрушительных событий 1812 года. Они упускают из виду связь с модерностью. Одним словом, Толстой спорит одновременно и с традиционалистскими интерпретациями, неспособными увидеть уникальность исследуемых событий, и с телеологическими прочтениями, которые не могут критически обосновать ту роль, которую играла в них модерность.