Утреннее почти что безмятежное умиротворение осталось по ту сторону многоэтажки. По эту же – молчаливо остывали, потрескивая, капоты несколько машин: скорой, ментовского бобика («ну, нельзя же так о коллегах»), «труповозки» и чего-то легкового, бесформенного, траурно-черного, но наполированного до блеска. Полицейские из наряда («ну и кто из вас Коваль-что-то-там? Самый жирный?») курили около подъезда, перебрасывались фразами с медиками в пожелтевших халатах и синих жилетах, оглядывали сонные окрестности; женщина в цветастом платье и накинутой на плечи куртке рыдала, тихо всхлипывала, покуда вокруг нее скакал некто в черном костюме и пихал под нос папки с какими-то бумагами. Видать, из этого самого псевдопредставительского седана.
Полицейские заметили приближающегося Антона, который вдруг утратил всю свою энергию так же стремительно, как обрел ее, и старался смотреть вниз перед собой, а не на эту вот очередную трагедию. Очередную, мать ее: тысячи раз до этого дня, и еще тысячи раз после он вот так же вшагивал и будет вшагивать со стаканом кофе в чье-то горе: хладнокровно заполнять бумаги, отвечать на абстрактные вопросы «и как же теперь?», пихать в протянутые в мольбе о спасении пальцы, скрюченные и дрожащие, визитки специалистов, иногда сам что-то нехотя спрашивать, что-то делать, и вокруг него все что-то будут делать, суетиться даже иногда, прохожие остановятся полюбопытствовать и высказать свои никому не нужные комментарии («а я всегда знала, что она дура!» или вроде того) под завывания родственников. И каждый, каждый треклятый раз все повторялось вновь и вновь, по какому-то вечному замкнутому кругу.
Остановить бы его, разорвать, и куда-то, будто вчера, в середине лета, в мокрых кедах рваться в небо… Где же это?
Вспышка дежа вю пробила сознание насквозь, как выстрел. Разбила его на тысячу острых осколков, отпечаталась на внутренней стороне век, выжгла глаза, как если посмотреть на яркий шарик солнца. В середине лета, в мокрых кедах…
Что это?.. Что это было?..
Но это мелочи. Эти круги, осколки, эта вспышка. Она исчезнет, а вот мертвые, они останутся. Ночью приходят именно к нему. Смотрят в него своими стеклянными глазами, неровно впечатанными в перекошенные ужасом необратимого и сковывающей болью, спрашивают его «и как же они теперь?» и «делать-то что теперь, что?», а самые смелые хотят вернуться, только вот оттуда (откуда?) не возвращаются.
С ними говорить тяжелее. Они тебя, конечно, не слушают, как и мамы, папы, сестры и братья, жены и мужья, но живые хоть какие-то твои слова запоминают и потом смогут вспомнить, когда полегче станет, а вот мертвые – нет. Им полегче уже не станет. И если им не понравится, что ты скажешь – они тебя душить начнут, и пока не завершат начатое, не утащат тебя за собой, не успокоятся. Никогда больше не успокоятся. Никогда.
И если в первые дни его службы шевчуковской родине-уродине они приходили поодиночке, то теперь приходят толпами.
Каждую ночь.
Каждую.
Антон прошлепал, все так же пялясь себе под ноги, к… «месту преступления?» Полицейский окликнул его, и он совершенно машинально ткнул удостоверением. Его глаза приковала к себе белая («почему всегда белая?») простынка, накрывающая что-то. Антон знал, что. Кое-где на ней выступили багряные пятна, а где-то они уже засохли бурой коркой.
Развернуться и не приближаться. Тогда не прибавится еще одно искривленное лицо в ночной толпе. Вот ведь как просто оказывается: если у человека долго что-то отнимать на постоянной, ежедневной основе – спокойствие, сон, себя самого; а потом вдруг бац – и не отнять, то как же он будет этому рад, аж скакать начнет от счастья и распевать гимны во всю глотку, срывая голос. Как псина, которую хозяин один день не избил до кровавых пенных слюней – будет вилять хвостом и ластиться, пока снова не получит по хребту. Когда-нибудь да озлобится, огрызнется на очередной удар, оскалится, выгнется дугой и вцепится в глотку своего Бога, перекусит артерии и отведает его крови под булькающие хрипы. И больше никогда не будет страдать от длани господней. Освободится.
Но не в этот раз.
Не сегодня.
– Сигарету? – Окликнул его сержант, который старший, тот самый «Кон… Ков… Да насрать.»
– Не курю.
– С бодуна что ль?
– Не пью.
– Ты, может, еще и не живешь?
«Не живу» почти вырвалось из Антона. Он даже сам удивился, сглотнул вязкую, пропитанную горьким привкусом кофе слюну (уж чему его научили годы службы в войсках, так это сглатывать), и уставился в блестящие зенки. Заглянуть бы товарищу старшему сержанту в душу, но души в нем не осталось. Полиэстровая застиранная форма, жировая прослойка, немного оставшихся от военной юности мышц и кости. И пара кило говна теребится в кишечнике. Или три. Даже нервов нет, все сожгло давно, вместе с мозгом. Этот орган тоже – нерв, только большой и скрученный в плотный клубок.
Мент, не дождавшись реакции, хмыкнул своей собственной шутке.