А мольбы были. Они есть. Они всегда есть, их просто понимать начинают только потом, заказывая в фотоателье напечатать фотографии с черной диагональной линией в углу, венки, ресторан на поминки, звоня родственникам, друзьям и просто знакомым, опуская гроб в могилу, ставя прах на полку или развевая его по ветру где-то вдали отсюда, в том месте, к которому навсегда осталась прикована душа сгинувшего.
Мольбы были, нелепыми телефонными звонками, на которые черствый ответ «ужин в холодильнике, разогрей, и вообще чего трезвонишь?», или более короткий «Я на работе», и гудки, гудки, гудки… Всегда гудки, короткие в трубке вспышки, как последние тяжелые надрывные биения сердца. Может, в ее телефоне или компьютере остались непрочитанные и неотвеченные «Привет» кому-то, кто был дорог и важен, но остался безразличен к ее судьбе.
Всем плевать, и некому было подорваться, скакануть в машину и примчаться, нарушая правила, чтобы помочь, утешить, спасти… а самоубийцы хотят, чтобы их в сотый раз отговорили и спасли. Это как наркотик: заставлять других беспокоиться о тебе. По-другому не получается уже. Им это нужно, как кислород. И как сделать шаг в пропасть.
Последний.
Но всем плевать, а потом становится слишком поздно.
Ему не плевать, и именно поэтому грубую ткань поднимает он, а не кто-то другой. Черты ее бледного лица казались знакомыми даже сквозь ссадины и подтеки крови. Кто-то закрыл ее глаза, спрятав онемевшие зрачки – по ним он точно узнал бы ее. Но все же очередной выдающий затрещину приступ дежа вю пронзил мозг и даже все тело электрическими иглами.
Он не мог иначе.
Он должен был.
По правилам должен был, но не только. Самому себе тоже должен был. Ему же теперь тащить ее крест до скончания времен и беседовать по ночам, плакаться, объяснять что-то, просить прощения ни за что, стоя на коленях и обнимая, но все без толку, все впустую. Она ушла и уже не вернется. Никогда.
Антон закрыл глаза и шумно выдохнул. Голова немного закружилась от хоровода мыслей. Открыть бы глаза обратно в южную ночь и ослепнуть от лунной дорожки на водной глади. Но это уже даже не нарисованная HB-карандашом панорама в окне, это – что-то больше, глубже, сильнее. И это уже не скомкаешь и не выморгаешь. Нечасто его так пронимает.
Он поднялся. Менты убежали ловить подростка, клерк курил в стороне и тряпкой из микрофибры стирал пятнышки со своего автомобиля, водители скорой и катафалка спали на своих сидениях, запрокинув головы и похрапывая, врачи ругались с диспетчером по рации, только мать прикрывала рукой сведенный судорогой рот и мокро смотрела на простынь, представляя что-то свое. Не пляж, не звезды в небе, а то, как этой простыни здесь нет, и тела под ней нет, и вообще никого здесь нет, а она возвращается с ночной смены, поднимается в лифте на свой этаж, открывает дверь ключом, а дома – дочка встречает, крепко обнимает прямо с порога, вся взъерошенная и заспанная ранним утром.
Но мы все здесь. Кроме дочки.
«Мне бы окликнуть ее, пусть сюда идет».
Но он так не может и сам подходит к ней, не спуская глаз. Зачем-то пытается впитать всю горечь уже пролитых слез. Наверное, чтобы самому запомнить этот миг навсегда, но смысл? Он и так никогда не забудет, даже перед далекой смертью на своей постели в окружении близких (херня, каждый рождается один и уходит тоже – один, в блевотине, сранье, боли и грязи). Скорее, чтобы поставить отсечку своих воспоминаний вот на этом самом моменте приближения к героине этой печальной истории. Чтобы потом писатель или сценарист именно вот здесь закончил свое повествование, оставив дальнейшее на откуп фантазии читателя. Или зрителя. Или никого, ведь история Антона – довольна типична для своего времени, и чьего-то внимания, по сути, не стоит: один из миллионов, отправленных умирать во славу отечества в далеких странах, один из тысяч выживших и вернувшихся оттуда, из ада, и один из единиц, принятых обратно на службу родине по собственной воле.
Шаги громыхали ударами крови в висках и отзывались тряской в вестибулярном аппарате, будто он шел к ней не в кроссовках с огромной резиновой подошвой, а босиком. К ней на эшафот. Ведь покончившие с жизнью – они не только себя казнят, но и всех близких и причастных ставят в широкую линию перед рвом глубиной в метр и длиной в два, и расстреливают.
– Извините…
Он хотел глянуть ей в мутные от слез и соли глаза, но не мог себя заставить. На кратких курсах переподготовки говорили: «если не хочешь смотреть в глаза, то смотри в переносицу, собеседник не заметит разницы».
– Извините…
«Ну как тут не смотреть в глаза?..»
Она не отвечала, и он сокрушался, что, в отличие от плебеев, не мог ткнуть ее носом в удостоверение и потребовать чего-то. Он вообще не мог ничего требовать от нее, она сама уже почти мертва, как ее дочь.
Женщина обратила на него внимание, но не перестала плакать и прижимать ладонь ко рту. На внешней стороне неровно пульсировали зеленоватые вены.
– Извините, но я должен вас опросить.