— Наши ребятки, когда он ошивается по округе весь из себя отелотворенный да ключами размахивает, задразнивают его: гоняются за ним и вслед петухами кричат: «Ку-ка-ре-ку».
— Ясно. А прочие? Иуда с вами?
— В этом еще одна незадача для Полиарха. Петр однажды остановил меня и попытался накукарекать мне побасенку, как Иуда пришел к Вратам. Улавливаешь шутку? Накукарекать побасенку?
— Очень смешно. А матерь твоя Моника там же?
— Ну-ка постой! Не пытайся под меня эдак подкопаться. На меня не вали. Она здесь была прежде моего.
— Чтобы сбавить температуру кипящего котла похоти и разврата, ты взял себе в жены или же в наложницы приличную бедную юную африканку, а малыша, коего ты с ней зачал, назвал Адеодатом. Но никто по-прежнему не знает имени твоей жены.
— Тайна эта при мне до сих пор.
— Зачем было давать такое имя сыну, коли сам ты был распутным язычником, даже не крещеным?
— Это все вешай на мамулю — на Монику.
— Далее ты отставил жену куда подальше, и она убрела в глушь, может, обратно в рабство, но поклялась хранить тебе верность навеки. Срам сей не настигает ли тебя ныне?
— Что там меня настигает, не твоего ума дело, я делал, что мамуля велела, а все — ты в том числе — обязаны делать, что мамуля велит.
— И тут же следом, как излагаешь в книге шестой своих «Исповедей», взял ты другую жену, одновременно предаваясь и двоеженству, и неверности супружеской. И ее ты выгнал — после этих твоих фокусов с Tolle Lege[14]
, в саду, где ты съел пригоршню сворованных груш. Саму Еву обвиняли исключительно в одном-единственном яблоке, не более. И во всем этом позорном поведении мы вновь видим влияние Моники?— Разумеется. И еще Бога.
— Моника знает, что ты со мной столь непревзойденно откровенен?
— Знает? Она, вероятно, сама здесь, неотелотворенная.
— Ты предал и уничтожил двух приличных женщин, приплел Бога, дав имя-издевку своему ублюдку и во всем этом безобразии винишь свою мать. Не будет ли уместным звать тебя черствым прощелыгой?
— Не будет. Зови меня святым прощелыгой.
— Кто еще у тебя в царстве? Иуда?
— Павел у нас, частенько отелотворенный и всегда под приглядом врача своего Луки, тот ему примочки ставит на больную шею. Когда Павел слишком уж тешит себя, тот еще пустомеля с этими его эпистолами на скверном греческом, хронический двурушник, я время от времени ору ему: «Тебе тут не дорога в Дамаск!» Ставит его на место. Да и вообще случай с
Tolle Lege — никакой не фокус. То чудо было. Первая же книга, которую я взял в руки, была Павлова, и строки, зацепившие мой взгляд, такие: «Не предаваясь ни пированиям и пьянству, ни сладострастию и распутству, ни ссорам и зависти; но облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа, и попечения о плоти не превращайте в похоти»{27}. Но, знаешь, думаю, величайшая чушь собачья из всех — святой Вианней.— Не слыхал о таком.
— Еще б. Жан-Батист. Ты его знаешь по прозвищу «Кюре из Арса»
{28}.— Ах да. Французский божий человек.