Еще одним важным требованием было помнить, что представляет собой «настоящее» («современность»). Никто — по крайней мере, никто из ветеранов культурной революции — не сомневался, что
задачей советской этнографической науки является борьба за строго партийный, строго дифференцированный подход к культурному наследству каждого народа, умение различать в нем передовые, прогрессивные явления, которые «только и безусловно» должны войти в золотой фонд национальной социалистической культуры каждого народа, и те явления, которые являются отражением старого, отсталого, застойного уклада жизни, взорванного Великим Октябрем, и подлежащие скорейшему изживанию{1249}
.Каждое этнографическое исследование нерусских народов должно было состоять из двух частей: очерка отсталой и застойной традиционной жизни и описания перемен, «счастливыми современниками» которых являются советские ученые{1250}
. Возможной альтернативой было описание современных сообществ «в условиях мощного развития социалистической промышленности, крупного механизированного социалистического сельского хозяйства, постепенной ликвидации существенных различий между городом и деревней, быстрого роста материального благосостояния и удовлетворения духовных потребностей народа», а также отдельных пережитков прошлого, способных замедлить движение по пути прогресса (жизнь как она есть минус пережитки равняется жизни, какой она должна быть){1251}. Неспособность отличить старое от нового и «одинаковая бесстрастность или, наоборот, одинаковое пристрастие» свидетельствовали в лучшем случае о формализме (как в случае двух наиболее известных полевых этнографов-северников — Попова и Василевич){1252}. Полная слепота ко всему новому приравнивалась к национализму или намеренной клевете, а неумение обнаружить следы старого превращало этнографа в «счастливого современника», в то время как его реальной задачей считалось быть «не просто регистратором фактов, а активным борцом с пережитками в быту и сознании людей»{1253}.Прежде чем начать создавать «современную этнографию», следовало, однако, присягнуть в верности той общей концепции человека, которая и сделала новую науку возможной. Согласно официальной точке зрения успех революции в целом и «великого перелома» в частности был основан на вере в возможность полной и окончательной победы воспитания над наследственностью. «Буржуазная псевдонаука генетика» изгонялась из всех уголков советской жизни, а Лысенко-мичуринская теория наследования приобретенных качеств пропагандировалась как ленинизм в естественных науках. Преобразованиям в заданном направлении не было границ, а с закреплением этих преобразований не было проблем{1254}
. В понимании этнографов этот принцип означал не только что человеческая психика не детерминирована наследственностью, но что «условия жизни» влияют «на формирование физического типа человека, на изменение его наследственной природы»{1255}. Любые возражения считались разновидностью расизма, а расизм парадоксальным образом считался разновидностью космополитизма. «Хорошо известно, что этнографы и путешественники по Африке отмечали большую одаренность детей негров в естественной обстановке. Они наблюдали, например, как негрские дети в возрасте 3—4 лет умели управлять пирогой, ставить западни для птиц, ловить лисиц и т.д.»{1256} Иначе говоря, в хороших руках они могли бы вырасти хорошими советскими гражданами или даже, если верить Мичурину, приобрести новые физические качества. В.В. Бунак, глава советской школы физической антропологии, только что снятый с поста главы Отдела физической антропологии в Институте этнографии, возразил на это, что, «если человек съест лишний килограмм сахара, это еще не значит, что у него изменится форма черепа или еще что-нибудь»{1257}. Вскоре после этого ему пришлось раскаяться и признать «безусловную правильность принципов советского дарвинизма, формулированных академиком Т.Д. Лысенко»{1258}.