Он устал, устал смертельно, но долго не мог еще успокоиться. Уже остался позади Амстердам, уже тянулся медленно по каналу их косопарусный штигер, и мужики, довольные быстрой перегрузкой, завалились спать, а он все стоял на корме и смотрел на ровно расчерченные прямоугольники полей, на здешнее пышнотравье, на мелкорослых, но ухоженных коров, которые, как ему сообщили, считались самыми удоистыми в мире, несмотря на их внешнюю неприглядность; на редкие домики, обстоятельные домики, что кирпичные, что деревянные, и мельницы, мельницы, мельницы… По обеим сторонам канала все было такое чистое, словно вымытое: подстриженные деревья у низеньких заборчиков, красные клумбы с обязательными ранними майскими тюльпанами перед входной дверью – вот она наконец, сказочная, волшебная Голландия, о которой рассказывал отец. Голландия кощунственная, ополчившаяся на государя и прогнавшая его, создавшая свою, устроенную по образу и подобию древнеримской, республику, зовомую Штаты и управляемую верховным штатгальтером. Было удивительно, непонятно, за что же ценил и любил вольную Голландию великий Петр? Наверное, ему сродни были ее торговая сила, ее корабельная мощь – деловая суматоха порта и торга. Но страна была действительно волшебной: чуть отдалились от ее главных ворот, как преобразилась она, стала уютной, камерной, домашней, тихой, но богатой настолько, что коров здесь держали на кирпичном полу, а по вечерам мыли теплой водой и чистили щеткой, как породистых скакунов, как стекла витрин с батареями пузатых бездонных пивных кружек.
И вот, стоя на корме штигера, он наконец признался себе, что чувство, удерживающее его на палубе кораблика, заставляющее ненасытно смотреть вокруг, вызвано не простым восторгом путешественника, а разъедающим душу стыдом. И стыд, странно сказать, породил нечто вроде ненависти, не злой, а бессильной, к этой, казалось бы, не знающей бед миниатюрной республике, блаженно почивающей на своей цветочной перине под неусыпным надзором деревянных постовых – крутящихся на морском бесплатном ветру мельниц, приносящих ежечасно неисчислимый доход и без того богатому государству.
Дорога на Лейден была зеркальным отражением его пути на Ревель, и он клял в душе самодовольных голландцев, их чистоту и кажущуюся беззаботность, голландцев, как будто давно позабывших, что такое голод, война, неурожаи и чумные эпидемии. Это была сказка, показавшая вдруг свою злую сторону, и он подумал: не схожие ли мысли заставили Петра Великого с особым рвением приняться за проведение задуманных реформ? Не потому ли любил Голландию покойный император, что видел в ней пример и мечтал, мечтал о таком же будущем для своей несчастной России? Пока несчастной…
Фантазия, возникшая перед глазами, вмиг избавила его от ощущения собственной ущербности, распалила гордость, и он еще раз перед сном взглянул вокруг, но восторженно и радостно, словно уже одержал великую победу.
– Чудная, чудная, чудная страна! – бессильно прошептал он, валясь на давно приготовленный матросом тюфяк.
4
Раз уж все началось, как дедова вечерняя сказка, то так и должно было всему развиваться. Лейден встречал их чинной и строгой планировкой улиц, как и надлежит городу-ученому, но был при этом миниатюрен и, как все голландское, картинно приветлив: чистенький, сияющий лужами, омытый утром городок. Два больших претяжелых ящика, запечатанные с врачебной аккуратностью, следовало отгрузить здесь и передать с объемистым посланием герру Бидлоо – знаменитому натуралисту, от его любящего племянника, содержащего в Москве, кроме хирургического госпиталя, еще и любительский театр, не раз и не два посещенный Тредиаковским.
Пока слуга терзал посылочные скрепы, ученый имел беседу с Василием в своем экзотическом, подобающем его званию кабинете. Казалось, ничего лишнего не было в загроможденном царстве: экспонаты, как и книги, расставлены были за стеклами шкафов в очевидной последовательности, но именно эта пунктуальность, именно эта любовь к классификации поразила воображение Тредиаковского, ему приятно было следить за системой, опережая, отгадывая ее составляющие, и он постоянно отвлекался от беседы, пожирая глазами содержимое шкафов.
Говорили по-латыни. Господин профессор соизволил похвалить четкую речь своего собеседника, но при этом, кажется, взирал на юношу как на один из предметов обстановки: он привык, что те немногие русские вельможи, и даже сам их великий государь, когда он проездом посетил его музеум, так сказать, сперва кидались к куриозностям природы, чтобы уж затем говорить и говорить о будущем расцвете знаний в их дикой Московии. Они и сами становились экспонатами, не понимая этого. Интересно, в который раз подумал натуралист, неужели племянника удерживает не только хартгульд, сиречь – звонкая монета?
Профессор уловил застывший взор посетителя, странно вперившегося в большую зеленоватую бутыль.
– Ты делаешь честь собранию, разглядывая редкий экспонат, – наставительно произнес он, – это уникальный в наших краях образец пелеканидэ, птицы…