Теперь отец устранился из разговора и любовался их схваткой, наверняка находя её прекомичной. «Книга может быть хороша или скучна, а смакование и обсуждение жанров, стиля и прочее – пустое языка чесание», – любил он говаривать.
– Вы верно сказали, ваше сиятельство, – Тредиаковский повернул к нему голову, – но всё же как бы вы возразили на то, что гораздо приятнее, коли вас пытаются рассмешить, нежели чем когда вызывают слёзы, повествуя о грустном? Удовольствие, приносимое весельем, гораздо сильнее наслаждения, вызываемого слезами.
– Да, да, – не утерпев, поспешил вставить отец, – недаром двор, дамы и кавалеры, да и простой народ всё более охотно посещают комедию.
– Нет, совсем с тобой не согласен, – отвечал Тредиаковскому молодой князь. – Ты неверно ставишь вопрос и ведёшь спор. Если уж затронул чувства, то скажу прямо: сострадание – вот лучшее, самое благородное и самое возвышенное из душевных движений, а ведь порождает его только высокая трагедия!
– Не смею и вам противоречить, – нашёлся Тредиаковский. – Софокл, Еврипид, Корнель и Расин больно терзают душу, взывают к размышлениям о бытии, о Фортуне, указывают на примеры поведения, но, согласитесь, жизнь не всегда так величественна, как действие, идущее на сцене, да и изрядно составленная комедия порой подмечает её стороны и недостатки не менее верно, если не более. Смеясь над проделками Арлекина, над муками скупца, вы получаете не меньшее удовольствие и весёлостью разгоняете плохое или улучшаете и без того хорошее настроение. В Москве я считал, что трагедия лишь одна достойна занимать сцену, так же, как героическая поэма – умы читающих, но теперь, изучив новые, ранее для меня недоступные книги, я, признаюсь, стал колебаться и немного отступил от избранного пути. В целом я придерживаюсь мнения Буало о первенстве и главенстве высокого стиха, но что-то важное скрыто и в комичном. Поэтому и мечтаю я продолжить образование, ибо, попав за море, понял, как слеп и беспомощен, неучен и несведущ. Я заметил, что их сиятельство, – он поклонился старику, – не склонен уважать трагическое, а посему хотел только подчеркнуть значимость и необходимость комедии как лекарства для жизни.
Он ловко выкрутился, пройдоха, всё-таки пройдоха, настоящий Арлекин… Но Александр Борисович уловил тогда и неподдельное, от души идущее смятение в его речи. Юноша попытался вежливо примирить родственные стороны, принося в конце монолога галантные извинения: бесспорно, он умён, по-молодому пылок и вместе с тем, кажется, честен. В словах его не было лжи и лести, он прямо высказал что думает, не скрыл сомнений, а признался в них. Честность и задор подкупали.
– Ну, ну, философствовать вы станете без меня, – оборвал их отец. – Я вижу, что тебе, – он взглянул на стоящего Тредиаковского, – говорённое небезразлично, а значит, учение не пойдёт во вред. Хотя я больше склонен к практическим наукам, но вот князь Александр убеждает меня в важности всей вашей модной словесной учёности. А вирши свои, – без всякого перехода выпалил приказ старый князь, – почитай-ка нам.
В халате и туфлях, смешной и нелепый, вскинул он руки и принялся декламировать нараспев элегию на смерть Петра Великого. В самую точку попал – отец оценил, потому как любил покойного государя.
– Хорошо, хорошо, иди сейчас, Антон покажет тебе комнату, – отпустил старый князь. – Будешь себе учиться, коль хочешь.
…И вот теперь, возлежа вечером на диване, поймал себя Александр Борисович на мысли, что ему приятно думать о молодом человеке: и верно, приятно, вирши у него получились высокопарные, схожие по силе слова с речениями Прокоповича. Впрочем, не зря же их учат сочинительству в академии. Конечно, до французских поэтов ему далеко, но отец прав: русский язык от природы лишён такой нежности и вкуса. Неплохо будет, думал он, взять Тредиаковского под своё покровительство: у французских вельмож это принято – помогать вечно бедствующим поэтам.
Он раскрыл Софокла снова, и «Царь Эдип» не показался теперь тяжеловесным, и смысл, запрятанный в стихах, быстро овладел умом. Прежние мысли нашли подтверждение в словах книги.
– «Помощь подавать посильную – прекрасней нет деянья», – произнёс он вслух.
Нет, конечно же сострадание воистину самое приятное чувство, даже к столь комичным и ничтожным персонам, как Тредиаковский. И вот опять задумался: уж так ли и комичен – вроде печётся о нём Фортуна, ведёт сквозь океан мытарств…
Князь Александр, приглядевшись к строкам книги, представил живо судьбу Эдипа, судьбу несчастного царя, и содрогнулся: вдруг напугала его жестокость сказки древнего трагика – страшно, страшно падать в бездну, страшно падать с высоты. Пришли ему на ум Иов, Иосиф и многие, и многие другие, низвергнутые и, наоборот, из грязи вознесённые в князья. Он забыл о молодом человеке – он думал об отце, и о себе, и о Головкине, отозванном в столицу, и о дворе.
Книга выпала из рук. Он очнулся, перешёл на кровать и, не зовя лакея, быстро улёгся и нервно задул свечи – сегодня явно было не до чтения.
11