Чтобы успокоить себя, Арманс пыталась найти какое-нибудь разумное объяснение поступкам кузена: «Может быть, к долгу, которым считает себя связанным благородное сердце Октава, присоединяются еще и личные причины? Может быть, желание стать священником, которое он высказывал еще до того, как некоторая часть духовенства добилась успехов, вызвало какие-нибудь разговоры на его счет? Может быть, кузен думает, что, сразившись с турками и не посрамив своих предков, он будет достойнее своего имени, чем занимаясь в Париже каким-нибудь незначительным делом, которое всем покажется странным и даже подозрительным? Он ничего не говорил мне об этом, потому что не принято рассказывать женщинам о таких вещах. Он уже привык к полной откровенности со мной и боялся, что забудется и все мне скажет... В этом разгадка его резкости: он не хотел невольно сделать мне неподобающее признание».
Так, утешая себя, Арманс придумывала одно за другим объяснения, рисующие ей Октава ни в чем не повинным и великодушным. «Он кажется неправым только потому, — со слезами на глазах думала она, — что он такой хороший».
ГЛАВА XX
A fine woman! a fair woman! a sweet woman!
— Nay, you must forget this.
— O, the world has not a sweeter creature.
Пока Арманс одиноко бродила по парку Андильи, закрытому для посторонних, Октав в Париже готовился к отъезду. Какое-то непонятное ему самому спокойствие то и дело сменялось в его душе безграничным отчаянием. Нужно ли нам описывать все оттенки страдания, отмечавшего каждую секунду его жизни? Не наскучат ли читателю эти печальные подробности?
Октаву казалось, что над его ухом кто-то все время разговаривает, и это странное и неожиданное ощущение не позволяло ему хоть на мгновение уйти от своего горя.
Самые безразличные вещи напоминали ему об Арманс. В своем безумии он дошел до того, что, увидев на какой-нибудь афише или объявлении буквы «А» и «З», немедленно начинал думать о той самой Арманс Зоиловой, которую давал себе слово забыть. Эти мысли жгли его, как огонь, и всякий раз представлялись ему такими неотразимо новыми и увлекательными, словно он впервые за бог весть сколько времени вспомнил кузину.
Все вокруг словно сговорились против него. Он помогал своему слуге Вореппу укладывать пистолеты. Болтовня этого человека, радовавшегося тому, что едет вдвоем с хозяином и имеет право во все вмешиваться, немного развлекала Октава. Вдруг в глаза ему бросилась надпись, выцарапанная на оправе одного из пистолетов и состоявшая из сокращенных слов: «3 сентября 182... года из этого пистолета пыталась стрелять Арманс».
Он взял в руки карту Греции и развернул ее: оттуда выпал красный флажок на булавке — один из тех, которыми Арманс отмечала позиции турок во время осады Миссолунги.
Октав выронил карту и словно остолбенел от отчаяния.
— Видно, не суждено мне ее забыть! — воскликнул он, подняв глаза к небу.
Тщетно пытался он овладеть собой. Все, что его окружало, было связано с Арманс; всюду он видел первые буквы дорогого имени вместе с какой-нибудь памятной датой.
Октав бесцельно бродил по комнате, отдавая распоряжения и тут же их отменяя. «Я сам не знаю, чего хочу, — думал он, охваченный беспредельным горем. — Господи! Неужели это еще не предел страданий?»
Он ни минуты не мог усидеть на месте, делая странные движения, неожиданные для него самого и порою болезненные, но хотя бы на короткое время отвлекающие от мыслей об Арманс. Всякий раз, когда перед ним возникал ее образ, он старался причинить себе сильную физическую боль. Из всех испробованных им средств это было наименее бесполезным.
Иногда он говорил себе: «Я больше никогда ее не увижу! Перед этим горем бледнеет все остальное. Оно, как отточенный кинжал, и я должен непрерывно вонзать его себе в сердце, чтобы притупить острие».
Октав послал слугу купить кое-что из вещей, нужных в дороге: он хотел избавиться от его присутствия, хотел несколько мгновений свободно предаваться беспредельной скорби. Необходимость сдерживаться как будто обостряла ее.
Но не прошло и пяти минут после ухода слуги, как Октаву начало казаться, что ему было бы легче, если бы Ворепп все время был в комнате: страдание в одиночестве представлялось ему тягчайшей из пыток.
— И не иметь права покончить с собой! — воскликнул он, подходя к окну в надежде, что какое-нибудь уличное происшествие займет его хоть на миг.
Наступил вечер. Вино тоже не помогло Октаву: он думал, что опьянение принесет ему сон, а оно лишь усилило его безумие.
В ужасе от мыслей, толкавших его на поступки, которые могли сделать его посмешищем всего дома и косвенно бросить тень на Арманс, он решил, что уж лучше распроститься с жизнью, и заперся на ключ в своей комнате.