Нам нечего нести, кроме того, что надето на нас. У меня нет даже шапки – поскольку я носил офицерский шлем, его в качестве трофея забрал у меня казачий офицер. Впрочем, у многих за время хранения из мешков украли тот или иной предмет униформы. Двое становятся в строй в одних кальсонах, пара человек – в нательных рубашках, никто и не подумал дать им замену. Во дворе нас ожидают пара часовых при ружьях с примкнутыми штыками.
– Эй, парни, прихватите с собой пару пушек! – кричит Брюнн.
У ворот стоит лейтенант Брем. Он жмет мне обе руки, наконец говорит:
– Я хотел бы дать вам кое-что на дорогу!
Это десятирублевый банкнот, целое состояние для меня, для всех нас – еще вопрос, найдется ли во всем эшелоне хотя бы копейка.
– Возвратите на родине! – говорит он, улыбаясь. Я не в состоянии отвечать, лишь крепче сжимаю его руки.
Нам уже пора выступать, когда вниз по лестнице сбегает изящная сестра милосердия. Слышу, как она спрашивает:
– Где юнкер?
– Там, там!
– Тут он! – орет Под.
Я стою между Подом и Брюнном. Она останавливается перед нами, дает каждому из нас по серебряному рублю, долго смотрит на меня.
– Желаю вам счастья и здоровья! – тихо говорит она, роется в переднике и сует мне в карман маленький сверток. – Это от вашей сестры-брюнетки! – поспешно говорит она. Глаза ее бегают, маленькая рука дрожит. – Не забывайте, что я вам как-то говорила – будь, что будет! – вырывается у нее.
– Стройся по четыре! – орет в этот момент старший, фельдфебель.
Она срывается с места, стремительно убегает. Под, я, Брюнн, Бланк строимся в шеренгу. В шеренге перед нами стоят Шмидт-первый и Шнарренберг. Больше никто из нашего полка с нами не идет. Возможно, мы расстались навсегда.
Ворота распахиваются. Улица, жизнь снова принимают нас. Но вскоре с маршировкой покончено. Отстает один, другой… Колонна растягивается, становится все более неровной. Стоит жаркий осенний день, все отвыкли от тяжелых сапог, многие, как и я, до сегодняшнего утра еще почти не ходили. Подмышечные впадины под костылями начинают болеть, тяжелые сапоги оттягивают ноги, словно пудовые гири.
– Парни, мне нужно немного посидеть, – в конце концов говорю я. Я не единственный, – то здесь, то там раненые сидят парами на бордюрах – бледные, измученные, тяжело дыша.
Мы вчетвером садимся рядом. Камни теплые, чертовски приятно. Перед нами гремят небольшие пролетки, катятся битком набитые трамваи, проходят пестро одетые женщины. Только Брюнн собирается отпустить шуточку по поводу толстой бабы, как один из конвойных сзади толкает меня в спину прикладом:
– Давай пошли, германские дьяволы!
Под вскакивает, словно ужаленный.
– Ну ты, солдатская требуха, тебе моча шибанула в голову? – орет он. – Хочешь ударить бедного калеку?
Собирается публика, женщины заступаются за нас.
Под с чистым сердцем говорит не переставая – какое имеет значение, что он не знает русского? Его жесты, указывающие на наши костыли и раны, его умоляющие интонации понятны любому – впрочем, кто смог бы устоять перед взглядом его по-собачьи искренних глаз?
Когда же Брюнн вдобавок весьма кстати произносит слово «голод», ключевое слово разговорника на засаленном клочке бумаги, моментально ставшего популярным, да еще снимает шапку и протягивает ее перед собой, все в толпе лезут по карманам, и в шапку сыплется дождь медяков.
– Сорок копеек! – говорит он, ухмыляясь. – Черт побери, да этот спектакль нужно разыгрывать на каждом углу!
Все радуются, только Шнарренберг сопит.
– Мне кажется, вы забыли, что на вас мундир, Брюннингхаус! – резко говорит он.
Около полудня появляются последние дома, улица выводит на картофельное поле. У крестьянского дома мы делаем запланированный привал и рассаживаемся на лугу. Я раздаю свои последние сигареты, но, хотя мы все устали как собаки, настроение у нас радостное. Брюнн в подобных случаях обычно находит правильное слово для всех.
– Что ни делается, все к лучшему! – восклицает он. – В любом случае здесь гораздо красивее, нежели в той огромной конуре скорби!
Наши переходы становятся все короче. Нас не кормят, разрешают утолять жажду из колодцев.
– Я скоро сожру кого-нибудь из этих конвойных! – грохочет Под.
Часовые уже давно перестали подгонять нас. Или сами видят, что это невозможно? Наши подмышки горят, словно вместо подушек костылей подложены горящие угли, наши ноги, отвыкшие от ходьбы по твердой мостовой, сбиты в кровь.
– Эти русские как были, так и остаются свиньями! – убежденно говорит Шнарренберг. – Неужели нельзя было реквизировать для нас хотя бы парочку небольших повозок?
– Или парочку лимузинов? – добавляет Под.
Наконец к вечеру пересекаем железнодорожное полотно и видим перед собой небольшой барачный лагерь, огороженный высоким штакетником, – двор его кишит людьми.
– Да это станция Угрешская, большой сборный пункт! – говорю я.
– Какой-то лилипутский! – считает Брюнн.
– Да, в этой дыре мы со своими костылями едва ли развернемся! – кивает Под.
Ворота распахиваются. Нас пересчитывают.
– Слава богу – совпадает! Никто не сбежал! – насмешливо говорит Брюнн.