Я уже не в состоянии писать – слишком слаб. И ужас вокруг меня все страшнее. Иногда я думаю об изящной сестре милосердия. «Будь что будет!» – сказала она. И какой от этого толк? Мы живем в аду. Нет, мы уже не живем. Мы только ждем. Что? Смерть! Фантазия безумца не в состоянии изобразить, каково в нашей норе. И в наших исковерканных душах…
Перед дверьми барака уже возвышаются два вала мертвецов. Приходится преодолевать как бы ущелье из мертвецов, если нужно выйти наружу. Возле некоторых на наших нарах стоят миски с супом, холодным, замерзшим. Санитары принесли его, поставили у больных в лихорадке, больше они не могут ничем помочь. Кругом смерть. Уже не слышно человеческих голосов, лишь животные стоны и хрипы, то здесь, то там жалобные молитвы и отвратительные проклятия. У многих почерневшие, обмороженные конечности. Смрад гниющих ран смешивается с запахом трупов. И повсюду крысы. Повсюду крысы…
Сегодня утром с ума сошли двое австрийцев. Один от жажды, другой от ужаса. Они, завывая, ползают на четвереньках между трупами и играют с крысами, словно с маленькими собачками. Вчера свихнулся один немецкий пехотинец. Если бы он не был столь слабым, в своем безумии передушил бы всех нас, оставшихся в живых, одного за другим. Нам можно было спать лишь тогда, когда один из нас бодрствовал. Как здорово, что у нас есть Артист! Теперь я знаю, отчего у меня родилось стихотворение. Это последнее слово, которое я обязан сказать за всех нашей родине! Германия, Германия, о тебе наша последняя мысль… Ради тебя наши страдания, за тебя мы умираем. Не забудь этого! Нет, нам тебя больше не увидеть. Всему конец, конец всему. Я шатаюсь, словно пьяный. Но я должен бодрствовать, пока не кончится мое время. «Пить, пить!» – причитает Под, крепкий гунн, бурый медведь. Вчера был Бланк, сегодня добавился Под. Нет, мне нельзя спать. А почему нельзя? Не все ли равно? Разве завтра не могут вынести и меня?
Еще со вчерашнего дня я испытываю безумный страх. Откуда это? Я на очереди? Я предчувствую это? Возможно, я уже получил тот укус, который в несколько дней уложит меня рядом с Позеком? Я говорю с матерью. Последнее время я часто говорю с матерью. «Неужели мне придется умереть на твоей родине, мама? – пронзительно спрашиваю я. – Нет, будь доволен, отец, я исполнял свой долг, хоть и был пленным… И даже если я временами впадал в отчаяние и был подавлен, никогда не забывал, что здесь я стою за свою родину – как и ты…»
На лбу моем проступает пот. Глаза вперяются в мутную мглу, как будто я кого-то разглядел. Такое странное чувство… У меня температура? Пульс учащен. Проклятие, проклятие – неужели этот ад никогда не прекратится? Хотя бы раз в жизни обнять девушку! Хотя бы раз! Теперь уже поздно. Конец. Конец. Всему конец. Смерть пожирает. Я слышу, как лязгают ее челюсти. Она ненасытна? Желает и меня?
Помогите…
1917 год
Я долго ничего не писал. Многие недели лежал в сыпном тифе. Зейдлиц и Шнарренберг выхаживали меня. Под, Брюнн и малыш Бланк также живы. Лишь Шмидт-первый, тихий, скромный Шмидт-первый, который никогда не привлекал к себе внимания, умер. О, многие выкарабкались бы, имей они таких товарищей, какие были у меня.
Когда я впервые просыпаюсь с ясной головой, пожилой, одряхлевший человек стоит передо мной.
– Эпидемия пошла на убыль, фенрих, – говорит он. – Стихает. Теперь у нас всего около сорока умерших в сутки. Это значит: крепиться, выздоравливать, стремиться к этому.
Говоривший это человек был доктор Бокхорн. Он и один австриец оказались единственными врачами, кто пережил все. Остальные погибли. Но эпидемия действительно идет на убыль. Возможно ли это? Как будто Бог в конце концов сжалился над нами, после того как у людей окаменели сердца?
Мы ввосьмером лежим в пустом доме врачей, рядом с комнатой доктора Бокхорна. «Как мы сюда попали?» – размышляю я. Мы лежим на соломе, нас укрывают по три-четыре шинели. Зейдлиц, Шнарренберг и Артист ухаживают за нами. Мы получаем усиленное питание.
– Откуда? – спрашиваю я.
– Его ежедневно присылает один русский офицер, – коротко объясняет Зейдлиц.
– Я настоял, – говорит однажды доктор Бокхорн, – чтобы через две недели 200 выздоравливающих были отправлены в местность с более благоприятным климатом. Не хотите ли ввосьмером отправиться с ними? Здесь вы никогда полностью не выздоровеете, – прибавляет он. – Во всяком случае, душевно…
– Да! – восклицают все в один голос. – Да, да, да!
Через две недели все могут кое-как ходить. Под самый крепкий из нас, больных, Бланк и Брюнн самые слабые. Мы собираемся во дворе перед домиком врачей. Снег почти сошел, робкое солнце предвещает начало весны. Повсюду казаки, подбирают мертвецов. Они по двадцать бросают их на широкие повозки, обвязывают веревкой, увозят.
– Они боятся чумы и холеры! – восклицает Брюнн.
В полдень из городка подъезжают десять крестьянских телег с конвоем. На первой сидит доктор Бокхорн.
– Так, ребята, – говорит он, – теперь залезайте!
Мы подкладываем наши шинели, усаживаемся спиной к спине.
– А вы не едете, господин штабс-врач?