Двести – триста офицеров выстраиваются в нашем дворе. Они стоят почти шпалерами, пока мы пересекаем их лагерь, и серьезно смотрят вслед нашей оборванной процессии. Большей частью это серая униформа, австрийцы всех званий, от кадетов до полковников. Из германских офицеров мне на глаза попадается молодой летчик, пожилой пехотный обер-лейтенант, артиллерийский фенрих. «Фенрих?» – со странной теплотой думаю я. Расценивать ли это как знак мне? Все они сравнительно опрятно одеты, не такие оборванные, как мы. Лица у них худые, но не такие землистые, как у нас.
Выйдя из офицерского лагеря, который отделен от нашего лишь колючей проволокой, дорожка некоторое время петляет по тонкому, как пыль, песку, настоящей пустыне, пока не приводит к тем самым каменным казармам. Нам, новичкам, отводят здание с левого крыла. Что можно еще сказать? И здесь как везде. Два ряда нар одни над другими, огромные, нетопленые печи, закопченные лампы без керосина. Каждый из нас счастлив, что у него на спине накинуто несколько шинелей из Тоцкого.
Они используются в качестве подстилки, повешенные на веревках как перегородки, короче, годятся на все случаи жизни. В целом же так холодно, что все стоят засунув руки в карманы и не отваживаются даже пошевелиться.
– Что ж, давайте снова устраиваться! – спокойно говорит Зейдлиц, умело и аккуратно делая из своей австрийской шинели матрас.
Брюнн с такой силой швыряет свой узелок на нары, что раздается громкий удар. Подавленно садится на доски, закрывает лицо ладонями.
– Послушайте, – бормочет он, – лучше бы меня прихлопнуло на передовой.
– У вас все впереди! – сердито восклицает Шнарренберг. Бессилие раздражает его почти до безрассудства, кроме того, он знает добряка Брюнна по передовой. – Вам не нужно так себя угнетать!
– Заткнитесь… – устало говорит Брюнн.
«Он даже не в состоянии спорить!» – горько думаю я.
В первые дни в этой каменной казарме стоит такой холод, что многие застуживают мочевой пузырь. Я и сам однажды ночью дошел до того, что не успел даже спрыгнуть с нар и выскочить. Словно все сфинктеры у меня одрябли, словно из меня вытекало, когда хотело. У нас нет смены нижнего белья, то, что на нашем теле, уже год как липнет от грязи к нашей коже – как оно может спасать нас, если к тому же мокрое?
Оно и не спасает, а день ото дня становится хуже. «О, как это унизительно!» – думаю я, хрустя бельем. Наконец в какой-то куче строительного мусора ухватываю консервную банку. Ставлю ее на нары, теперь мне хотя бы не потребуется спросонья бежать на сорокапятиградусный холод. Однако часто и это не спасает, нередко из меня струится так быстро, что не успеваю даже схватить банку. В такие часы я плачу от ярости…
Под мрачно смотрит на меня.
– Нам нужны дрова, парень! – говорит он решительно. – Иначе этот подарок останется у тебя на всю жизнь!
– Конечно, Под, вот только где их взять?
– В соседней казарме полно нар, однако она пустует. Выломаем пару досок!
Он совещается с Артистом. Хачек идет с ним. Я жду пару часов. Во мне растет беспокойство.
Если их застанет часовой… Наконец они возвращаются. С пустыми руками. У Пода на лице четыре рубца от ремня. Хачек приволакивает ногу.
– Нас сцапали! – горько говорит Под. – Хотели арестовать. Дрова теперь не достать… Проклятая жизнь! – взрывается он. – Проклятая жизнь…
Вчера один одногодичник рассказывал о Мурманске.
– На строительство этой дороги смерти ежедневно выгоняли 70 тысяч человек, – говорит он. – Ежедневно нам при плохом питании приходилось по 18 часов стоять по пояс в снегу и грязи. У нас не было ни хорошей казармы, ни сменного белья, когда наше промокало насквозь. Однажды с нашего рабочего участка отправили несколько товарных вагонов больных в соседний город. Когда на месте назначения вагоны открыли, там не было ни одного живого, все умерли от голода или замерзли. Из 70 тысяч в Мурманске загнали в гроб свыше тридцати… Нет, не зря говорят, что шпалы этой дороги лежат на костях…
Когда пару дней спустя я вышагиваю у барака, чтобы подышать свежим воздухом, ко мне подбегает лохматая собака. Я глажу ее, и руки мои дрожат. Как давно ни одна собака не ласкалась ко мне… Это сильное животное, сибирская ездовая собака, какие обычно у эскимосов на картинках, заморенное и истосковавшееся по ласке. Откуда она, из деревни сбежала? Радостное ощущение счастья заполняет меня, мгновенно появляется мысль больше не отпускать ее.
– Пойдешь со мной? – ласково спрашиваю я. – Хочешь остаться со мной? Боже мой, еда найдется! А как с нашим «разъездом»?
Сука энергично виляет хвостом, доверчиво глядит на меня коричневыми человеческими глазами.
– Хорошо, – говорю я, – тогда идем! Пошли, Жучка, пошли…
Она сразу следует за мной. «Разъезд» встречает ее с радостью.
– Будет нашим полковым псом! – провозглашает Бланк, и взгляд его темнеет.
Под молча прижимает ее к груди. Даже Зейдлиц пару раз гладит ее по шерсти. От каждого она получает кусочек из обеденного супа, вчерашнюю корочку.