Макс молча сел в противоположном конце комнаты, в темном углу, наполовину скрытом тяжелыми занавесями. Г-жа де Пьен работала или притворялась, что работает, обратив глаза на вышивание, но ей казалось, будто она ощущает, как некую тяжесть, устремленный на нее взгляд Макса. Ей чудилось, что этот взгляд, которого она пыталась избежать, скользит по ее рукам, плечам, по ее лбу. Вот он остановился на ее ножке, и она торопливо спрятала ее под юбкой. Быть может, сударыня, есть доля правды в том, что говорят о магнетическом флюиде[29].
— Вы знакомы с адмиралом де Риньи[30]? — неожиданно спросил Макс.
— Да, немного.
— Вероятно, мне придется попросить вас о небольшом одолжении… о рекомендательном письме к нему…
— Для чего?
— В последние дни я кое-что надумал, — продолжал он с наигранной веселостью. — Хочу исправиться, совершить какой-нибудь поступок, достойный доброго христианина. Но не знаю, как взяться за это…
Госпожа де Пьен бросила на него строгий взгляд.
— И вот к чему я пришел, — продолжал он. — Я очень жалею, что не знаю ратного дела, но этому можно научиться. Впрочем, я неплохо стреляю… и, как я уже имел честь доложить вам, мне безумно хочется уехать в Грецию и постараться убить какого-нибудь турка для вящей славы креста.
— В Грецию! — вскричала г-жа де Пьен, роняя клубок.
— Да, в Грецию. Здесь я бездельничаю, скучаю; я ни на что не годен, не приношу никакой пользы; нет на свете человека, которому я был бы нужен. Почему бы мне не уехать в Грецию, дабы стяжать там лавры или сложить голову во имя правого дела? Да я и не вижу иного средства прославиться при жизни или увековечить свое имя после смерти, а это было бы мне очень по душе. Представьте себе, сударыня, какая это будет честь для меня, когда в печати появится следующая заметка: «Нам сообщили из Триполицы, что Макс де Салиньи, молодой филэллин[31], подававший самые большие надежды» — ведь в газете можно так выразиться — «подававший самые большие надежды, пал жертвой своей пламенной преданности святому делу веры и свободы. Свирепый Куршид-паша[32] настолько пренебрег приличиями, что приказал отрубить ему голову…» А по мнению света, это как раз худшее, что у меня есть, не правда ли, сударыня?
Он рассмеялся неестественным смехом.
— Вы серьезно говорите, Макс? Вы действительно собираетесь в Грецию?
— Вполне серьезно, сударыня; постараюсь только, чтобы мой некролог появился как можно позже.
— Но что вам делать в Греции? Солдат у греков и так достаточно… Из вас вышел бы превосходный воин, я уверена, но…
— Великолепный гренадер пяти с половиной футов! — воскликнул он, вскакивая на ноги. — Надеюсь, греки не настолько привередливы, чтобы отказаться от такого новобранца. Кроме шуток, — проговорил он, снова падая в кресло, — мне кажется, это лучшее, что я могу сделать. Я не в состоянии жить в Париже (он произнес это не без запальчивости); я несчастен здесь, я наделаю глупостей… У меня нет сил сопротивляться… Но мы еще поговорим об этом; я еду не сегодня, но все же уеду… О да, это необходимо; я дал себе клятву. Знаете, вот уже два дня как я учу греческий.
Госпожа де Пьен, читавшая в свое время лорда Байрона[33], припомнила эту греческую фразу, рефрен одного из мелких стихотворений поэта. Перевод ее, как вам известно, дан в примечании: «Жизнь моя, я вас люблю». Таков один из учтивых оборотов речи, принятых в этой стране.
Госпожа де Пьен прокляла свою чересчур хорошую память. Она поостереглась расспрашивать Макса об этих греческих словах, напряженно думая лишь о том, как бы лицо ее не выдало, что она поняла их значение. Макс подошел к пианино, и его руки, словно невзначай опустившись на клавиатуру, взяли несколько меланхолических аккордов. Внезапно он схватил шляпу и, обернувшись к г-же де Пьен, спросил, не собирается ли она быть вечером у г-жи Дарсене.
— Возможно, что буду, — ответила она нерешительно.
Он пожал ей руку и тотчас же ушел, оставив ее в смятении, какого она еще никогда не испытала.