Артузов, как оказалось, наш ленинградский политехник–металлург, оживился, узнав об этом, и я почувствовал, что своим ответом очень расположил его к себе. Сославшись на то, что его служебный кабинет – не место для дружеских воспоминаний, он пригласил меня вечером того же дня посетить его дома… Это приглашение меня глубоко тронуло. Я понимал, что у крупного государственного деятеля было не много свободных вечеров и что он, выделяя мне свой вечер, хочет провести его в задушевной беседе о своих ленинградских друзьях, об уважаемом им академике А. Ф. Иоффе, о котором у него сохранились самые теплые воспоминания.
То, что он посвятил этот вечер мне, совсем незнакомому, но, верно, понравившемуся ему с первого, профессионального и острого, взгляда человеку, польстило мне, и я с благодарностью принял приглашение, надеясь глубже узнать этого нового знакомого. Вероятно, у него было при этом и желание отвлечься хоть на один вечер от тяжелых обязанностей начальника контрразведки и окунуться в доброе прошлое.
Я был много наслышан об аскетизме жизни высшего яруса советских деятелей. В то время еще не было персональных дач со специальным штатом слуг, не было и других привилегий, развративших в дальнейшем номенклатурных работников. Посещение квартиры Артузова подтвердило существовавшее в то далекое время пренебрежение удобствами жизни у ленинского окружения. В комнате, в которой принял меня Артузов (она была, по–видимому, единственной в его квартире), стояли продавленный, крытый протертым дерматином диван, обеденный стол. На нем – большой медный чайник, из которого мы с хозяином пили чай, заедая его хлебом. В письменном столе необходимости не было, он имелся в служебном кабинете. Несколько венских стульев с жесткими сиденьями завершали «убранство» комнаты Артузова, и это, совершенно убежден, не было «напоказ». Так действительно жил большой ответственный деятель революции, не придававший никакого значения внешней стороне своего быта.
В моей памяти до сих пор хорошо сохранилась замечательная по своей искренности и задушевности беседа с Ар–тузовым. Он мало говорил о себе, больше вспоминал своих друзей, особенно академика А. Ф. Иоффе, которому он, по своему служебному положению, помогал в осуществлении заграничных командировок. Я узнал, что мой собеседник мечтал стать физиком, а Иоффе поощрял эту мечту, обещая свою поддержку. Но судьба сулила иное. Партия направила его на работу в органы ГПУ, и ему ничего не оставалось, как всецело отдаться этой, по его мнению, необходимой деятельности. Он выбрал фронт борьбы с внешней контрреволюцией и категорически отказался от участия в той внутрипартийной склоке, которую ему навязывало высшее руководство. Артузов тяготился дурной славой «органов», которая день ото дня росла в широких кругах населения. Разгул произвола и беззакония в то время уже давал о себе знать и прикрывался необходимостью повышенной бдительности к надуманным «врагам» Советской власти, что глубоко претило натуре Артузова…
Тогда, во второй половине 20–х годов, я ничего не знал об успехах А. Х. Артузова, например, по ликвидации контрреволюционной эсеровской группы, руководимой Б. В. Савинковым…
О моем деле, послужившем причиной приезда в Москву, и обращения к нему Артузов вспомнил только при нашем прощании. Это было особой деликатностью с его стороны. Он не хотел, чтобы в образовавшихся дружеских отношениях между нами я фигурировал как проситель, а он выполнял роль благодетеля. Это противоречило его характеру. Артузов понял мое отвращение к предложению, сделанному следователем Петровым, и не стал докучать мне рассуждениями об отличии ГПУ от царской охранки и о необходимости для государства иметь такие органы. Он выразил свое недовольство тем, что отдельные агенты на местах, особенно на периферии, превышают данную им власть, вызывая к себе отрицательное отношение со стороны населения. В частности, вернувшись к моему делу, он признал, что привлечение к работе ГПУ осведомителей необходимо, но это допускается только по отношению к деклассированным элементам, бывшим белым офицерам и другим «малоценным» членам общества, но никак не к ученым, представителям литературы и искусства. В заключение он выразил надежду, что этот неприятный инцидент не повлияет на мое отношение к Советской власти. Письмо к следователю Петрову было уже заранее им написано, помнится, красным карандашом на листе бумаги и передано мне без конверта для личного вручения адресату. В этом письме содержался приказ следователю оставить меня в покое и в моем присутствии разорвать протокол допроса, так бездумно мною подписанный…