Пришел на премьеру какой-то народ, зал был почти полон, в конце похлопали, снимало телевидение. Вот-де молодые режиссеры продолжают традицию любви отечественного кинематографа к классике. На экран эта картина, как и многие из моих последующих фильмов, сразу после завершения практически не попала. Правда, в какой-то из газет появилась вяло поощрительная рецензия, которой, впрочем, я и по сей день благодарен. Картину же по-настоящему увидели и стали ей вдруг удивляться спустя почти тридцать лет — я показал ее по телевидению в свое пятидесятилетие. Впрочем, и тут удивлялись будто в укор — мол, ведь можешь, когда захочешь. Но некоторые коллеги-профессионалы уже тогда приняли картину хорошо. Саша Митта, помню, прочувствованно жал мне руку, и мы с ним по этому случаю даже выпили в подвальном баре по паре рюмок коньяку, отчего я тут же благостно вспотел и разрумянился. В общем, все вместе вышло вроде бы нормально. Однако истинно великое бесовское искушение свалилось на меня утром, когда в нашей (не в нашей, конечно, — по-прежнему мы с Катей продолжали снимать, где удавалось, жилье) квартире раздался телефонный звонок и в трубке я услышал знакомый голос. Я, конечно, сразу понял, что говорит Он, но все-таки не мог поверить своим ушам. О похожих ощущениях я читывал в книгах, описывавших такие же внезапные звонки Сталина некоторым писателям. И вопрос, откуда Великий Кормчий и Отец Всех Народов узнал твой жалкий номер телефона, конечно же, ни у кого не мог и возникнуть.
— Это Тарковский, — строго сказал голос в трубке. — Надо бы повидаться. Есть деловое предложение.
Я понял: начинается какой-то невероятный сюжет.
Андрей незамедлительно перешел со мной на «ты» и заставил меня сделать то же чуть позже — в тот же вечер, покорно подчинившись, я не без усилия стал ему «тыкать».
— Я тут случайно видел твои картины. В них определенно что-то есть… В связи с этим и предложение.
Я снова блаженнейше взопрел. Вот оно, то самое — «и наутро проснулся знаменитым». Даже больше. Если после двух скромнейших фитюлек, пусть и чеховских, главной художественной задачей которых было исхитриться не вылететь со студии, звонит сам Тарковский… Горло сладостно перехватило.
— Хорошо. С удовольствием. Я рад. Я очень рад…
Одновременно с признанием великого маэстро где-то в глубине легко шевельнулось смутное нехорошее предчувствие, причины которого, конечно же, я не смог бы тогда сформулировать. Уж больно это все начинало походить на Голливуд, на картину про какую-нибудь зачуханную подавальщицу, которую в мойке ресторана, по пути к писсуару, углядел великий босс-продюсер и тут же пригласил сниматься в главной роли. Наверное, ныло у меня под ложечкой, в жизни так все же не бывает…
— Давай встретимся у моего товарища, — продолжал ничего не подозревавший про тайную работу моего подсознания молодой кинематографический гений Андрей Арсеньевич. — Это совершенно чудесный человек — художник Миша Ромадин. Наверное, ты его знаешь… К тому же наше дело и его очень даже касается.
Ромадин для меня стоял в одном ряду с Рублевым, Леонардо и Брейгелем, пусть даже и Младшим… Он уже сделал с Кончаловским «Первого учителя», работал с Тарковским — характеристики, согласитесь, выдающиеся.
— Приходи к пяти часам, у него и поговорим. Да и предложение-то, в сущности, наше общее.
Интеллигентно, но с достоинством я поинтересовался, не нужно ли чего с собой захватить. Что под этим подразумевалось, мне и самому не слишком было ясно, но фраза эта казалась уместной.
— Ничего не надо. Посидим, поговорим. Будут только свои — Миша Ромадин с женой, Гоша Рерберг…
От таких «своих» меня опять покачнуло в сумеречном коридоре съемной коммуналки. Рерберг уже тогда весил для меня ну никак не меньше, чем, скажем, Джанни ди Венанцо, который к тому времени уже снял свои великие картины с Антониони и Феллини. Все имена, без какого-либо почтения проборматываемые Тарковским, отсвечивали зарницами какого-то другого, заоблачного мира. Приходи, мол, будут все свои — евангелист Лука, апостол Павел…
С трудом свыкаясь с фантасмагоричностью происходящего, ровно в пять я был в мастерской у Ромадина. Его жена Вика уже накрыла стол — коньяк, лимон, крепкий темно-коричневый чай. Старинная посуда, мерцающее граненое стекло пузатых графинчиков и рюмок. На стенах — волшебные эскизы, полотна: любимейшее мной живописно-предметное пиршество, изящная помесь Возрождения и поп-арта, чрезвычайно бодрящая меня и по сей день.
За столом сидел очень приветливый, веселый (таким его я никогда больше не видел) Андрей Тарковский; мрачноватый, но тоже с некоей тонко взвешенной долей авансового благорасположения в глазах Гоша Рерберг… Сама атмосфера — сплошь радушие и очарование. Выпили по рюмке коньяку, освежились лимончиком, обменялись незначащими светскими фразами — впервые в жизни я закрутился в обществе, о котором прежде и не мечтал.